— Не воображайте, — так сказал однажды Брессак
Жюстине, — будто моя мать искренне заботится о вас. Поверьте: если бы я
поминутно не подталкивал ее, она вряд ли вспомнила бы о том, что вам обещала;
она кичится перед вами своей добротой, между тем как это — дело моих рук. Да,
Жюстина, только мне должна быть предназначена признательность, которую вы
питаете к моей матери, и мои требования должны показаться вам тем более
бескорыстными, что я не претендую на ваши прелести, хотя вы молоды и красивы;
да, девочка моя, да, я глубоко презираю все, что может дать женщина… презираю
даже ее самое, и услуги, которых я от вас жду, совсем другого рода; когда вы
убедитесь в моей благосклонности к вам, надеюсь, я найду в вашей душе то, на
что имею право рассчитывать.
Эти часто повторяющиеся речи казались Жюстине настолько
непонятными, что она не знала, как на них отвечать, и тем не менее она
отвечала, да еще с необыкновенной горячностью. Следует ли говорить об этом?
Увы, да: скрыть неприглядные мысли Жюстины значило бы обмануть доверие читателя
и поколебать интерес, который до сих пор вызывали в нем невзгоды нашей героини.
Как бы ни были низки намерения Брессака в отношении нее, с
самого первого дня, когда она его увидела, у нее не было сил побороть в себе
сильнейшее чувство нежности к этому человеку. Чувство благодарности в ее сердце
усиливало эту внезапную любовь, ежедневное общение с предметом обожания
придавало ей новые силы, и в конце концов несчастная Жюстина беззаветно
полюбила злодея, полюбили так же страстно, как обожествляла своего Бога, свою
религию… и свою добродетельность. Она часами думала о жестокости этого
человека, о его отвращении к женщинам, о его развращенных вкусах, о
непреодолимости моральной пропасти, которая их разделяла, но ничто на свете не
могло погасить ее страсть. Если бы Брессак потребовал у нее жизнь, захотел бы
ее крови, Жюстина отдала бы все и была бы в отчаянии от того, что не может
принести еще больших жертв единственному идолу своего сердца. Вот она любовь!
Вот почему греки изображали ее с повязкой на глазах. Однако Жюстина никогда не
признавалась в этом, и неблагодарный Брессак не догадывался о причине слез,
которые она проливала из-за него каждый день. Тем не менее он не мог не
заметить готовности, с которой она делала все, что могло ему понравиться, не
мог не видеть слепого подчинения, с каким она старалась исполнить все его
капризы, насколько позволяла ей собственная скромность, и как тщательно
скрывала она свои чувства перед его матерью. Как бы то ни было, благодаря
такому поведению, естественному для раненного любовью сердца, Жюстина заслужила
абсолютное доверие молодого Брессака, и все, что исходило от возлюбленного,
имело настолько высокую цену в глазах Жюстины, что очень часто бедняжке
мерещилась ответная любовь там, где были лишь распутство, злоба или, что еще
вернее, коварные планы, которые зрели в его черном сердце.
Читатель, быть может, не поверит, но однажды Брессак сказал
ей:
— Среди моих юношей, Жюстина, есть несколько человек,
которые участвуют в моих заботах только по принуждению, и им хотелось бы увидеть
обнаженные прелести молодой девушки. Эта потребность оскорбляет мою гордость: я
бы хотел, чтобы их возбуждение было вызвано только мною. Однако поскольку оно
для меня необходимо, я предпочел бы, мой ангел, чтобы его причиной была ты, а
не другая женщина. Ты будешь готовить их в моем кабинете и впускать в спальню
только тогда, когда они придут в соответствующее состояние.
— О сударь, — зарыдала Жюстина, — как вы
можете предлагать мне такие вещи? Эти мерзости, на которые вы меня толкаете…
— Знаешь, Жюстина, — прервал ее Брессак, —
подобную наклонность исправить невозможно. Если бы только ты знала, если бы
могла понять, как сладостно испытывать ощущение, что ты превратился в женщину!
Вот поистине потрясающее противоречие: я ненавижу ваш пол и в то же время хочу
имитировать его! Ах, как приятно, когда это удается, как сладко быть шлюхой для
тех, кто хочет тебя! Какое блаженство — быть поочередно, в один и тот же день,
любовницей грузчика, лакея, солдата, кучера, которые то ласкают, то ревнуют, то
унижают или бьют тебя; а ты становишься то торжествующей победительницей в их
объятиях, то пресмыкаешься у их ног, то ублажаешь их своими ласками и
воспламеняешь самыми невероятными способами. Нет, нет, Жюстина, тебе никогда не
понять, какое это удовольствие для человека с такой организацией как у меня. Но
попробуй, забыв о морали, представить себе сладострастные ощущения этого
неземного блаженства, устоять перед которыми невозможно, впрочем, невозможно и
представить их… Это настолько щекочущее ощущение… Сладострастие настолько
острое, восторг настолько исступленный… Человек теряет от этого голову, иногда
теряет даже сознание; тысячи самых страстных поцелуев не в состоянии передать с
достаточной живостью опьянение, в которое погружает нас любовник. Мы таем в его
объятиях, наши губы сливаются, и в нас просыпается желание, чтобы все наше
существо, все наше существование перетекло в его тело, чтобы мы превратились с
ним в одно неразрывное целое. Если мы когда-нибудь и жалуемся, так лишь оттого,
что нами пренебрегают; мы бы хотели, чтобы наш любовник, более сильный, чем
Геркулес, проник в нас своим мощным посохом, чтобы его семя, кипящее внутри
нас, своим жаром и своей неукротимостью заставило нашу сперму брызнуть в его
ладони. Ты ошибаешься, если думаешь, что мы такие же, как остальные люди: у нас
совершенно другая конституция, и той хрупкой пленкой, которая прикрывает вход в
глубины вашего мерзкого влагалища, природа, создавая нас, украсила алтари, где
приносят жертвы наши селадоны. Мы — такие же женщины в этом месте, как и вы в
храме воспроизводства. Нет ни одного вашего удовольствия, которого мы бы не
познали, ни одного, которым мы бы не могли наслаждаться, но у нас есть и свои,
незнакомые вам, и это восхитительное сочетание делает нас людьми, самыми
чувствительными к сладострастию, лучше всего приспособленными, чтобы им
наслаждаться. Да, именно это необыкновенное сочетание делает невозможным
исправление наших наклонностей… оно превращает нас в безумцев, в одержимых
безумцев, тем более, когда кому-нибудь приходит идиотская мысль осуждать нас…
оно заставляет нас до самой смерти хранить верность тому очаровательному богу,
который нас пленил.
Так изъяснялся господин де Брессак, восхваляя свои вкусы.
Разумеется, Жюстина даже не пыталась говорить ему о добропорядочной даме,
которой он был обязан своим появлением на свет, и о страданиях, которые должны
доставлять ей столь распутное поведение: с некоторых пор она не видела в этом
юноше ничего, кроме презрения, насмешливости и в особенности нетерпения
получить богатства, которые, по мнению Брессака, по праву принадлежали ему; не
видела ничего, кроме самой глубокой ненависти к этой благочестивейшей и
добродетельнейшей женщине и самой неприкрытой враждебности к тому, что глупцы
называют естественными человеческими чувствами, которые при ближайшем
рассмотрении оказываются лишь результатами привычки.
Стало быть правда в том, что когда человек так глубоко
увязает в своих вкусах, инстинкт этого так называемого закона, необходимое
продолжение самого первого безумного поступка, становится мощным толчком,
который гонит его к тысячам других, еще более безрассудных.