– О, Сал, ты, наконец, сюда добрался; давай зайдем внутрь и выпьем.
Чтобы рассказать про Старого Быка Ли, понадобилась бы целая ночь; достаточно будет лишь упомянуть, что он был учителем, да еще можно сказать, что он имел полное право учить, поскольку сам всю жизнь учился; а учился он тому, что считал «фактами жизни», и учился им не потому, что приходилось, а потому, что ему хотелось. В свое время он протащил свое тощее тело по всем Соединенным Штатам, по большей части Европы и по Северной Африке лишь затем, чтобы посмотреть, что там творится; в тридцатых годах в Югославии он женился на русской белогвардейской графине, только чтобы выцарапать ее из лап фашистов; сохранились его фотографии со всей международной кокаиновой тусовкой тридцатых годов – это такая банда людей с дикими волосами, опирающихся друг на друга; на других фотографиях он стоит в панаме и озирает улицы Алжира; белогвардейскую графиню он больше никогда в жизни не видел. Он травил крыс в Чикаго, торчал за стойкой бара в Нью-Йорке, разносил повестки в Ньюарке. В Париже он сидел за столиком в кафе и наблюдал, как мимо проплывают недовольные физиономии французов. В Афинах он выглядывал из своего «ouzo» на тех, кого называл «самым уродливым народом в мире». В Стамбуле пробирался сквозь толпы курильщиков опия и торговцев коврами в поисках своих фактов. В отелях Англии читал Шпенглера и маркиза де Сада. В Чикаго планировал оовершить налет на турецкие бани, задержался на пару минут дольше, чем нужно, чтобы выпить, закончил это дело всего с двумя долларами в кармане и вынужден был уносить оттуда ноги. Все эти вещи он проделывал просто ради накопления жизненного опыта. Теперь его последним курсом образования стало пристрастие к наркотикам. Теперь он жил в Новом Орлеане, шлялся по улицам с разными подозрительными типами и торчал в барах для подпольных связников.
Вот одна странная история про его дни в колледже, которая кое-что в нем проясняет: как-то днем он пригласил друзей на коктейль в свои хорошо обставленные комнаты, как вдруг выскочил его ручной хорек и укусил одного элегантного беззащитного гомика за лодыжку, и все, вопя, ломанулись из комнаты. Старый Бык подскочил, схватил свой дробовик и, сказав «Он снова учуял эту старую крысу», шарахнул в стенку, проделав в ней дыру для пятидесяти таких крыс. А на стене висела картина – вид мерзкой развалюхи на мысе Кейп-Код. Друзья спрашивали его: «Зачем у тебя тут болтается эта мерзость?» – а Бык им отвечал: «Мне нравится, потому что она мерзкая». Вся его жизнь текла в такой вот струе. Однажды я постучался к нему домой в трущобах на 60-й улице в Нью-Йорке, он открыл дверь в котелке, жилете, под которым ничего не было, и длинных полосатых пижонских брюках; в руках у него была кастрюлька, где он пытался растолочь конопляное семя, чтобы потом набивать им папиросы. Еще он экспериментировал с кипячением кодеинового сиропа от кашля – получалась черная размазня, и ничего не выходило. Он проводил долгие часы с Шекспиром – он называл его «Бессмертным Бардом» – на коленях. В Новом Орлеане он стал проводить такие же долгие часы с Кодексами Майя, и, хотя он не переставал говорить, книга все время лежала перед ним раскрытой. Я однажды спросил:
– Что с нами станет, когда мы умрем? – А он ответил:
– Когда умираешь, то ты просто мертвый и всё. – У него в комнате висел набор цепей, которые, как он говорил, нужны ему при работе с психоаналитиком; они экспериментировали с наркоанализом и обнаружили, что в Старом Быке – семь совершенно различных личностей, которые чем дальше, тем гаже и гаже становятся – до тех пор, пока он не превращается в буйного идиота, и его надо сдерживать цепями. Верхней личностью в нем был английский лорд, нижней – этот самый идиот. Где-то на полпути он был старым негром, который стоял в очереди вместе со всеми и говорил: «Некоторые – подонки, некоторые – нет, вот и весь расклад».
Еще у Быка был такой сентиментальный закидон по поводу старых добрых деньков Америки, особенно в 1910 году, когда в любой аптеке без рецепта можно было купить морфия, а китайцы курили опий прямо у себя на подоконниках по вечерам, и вся страна была дикой, скандальной и свободной, и свободы было много, и она была любого вида для всех и каждого. Пуще всего он ненавидел вашингтонскую бюрократию; на втором месте стояли либералы; потом – легавые. Все время он беспрестанно говорил и учил других. Джейн сидела у его ног; я тоже; и Дин, и даже Карло Маркс. Мы все учились у него. Он был серым, невзрачным парнем, из тех, кого обычно не замечаешь на улице, если не взглянешь пристальнее и не увидишь безумный костлявый череп с его странной моложавостью – этакий канзасский проповедник со своими экзотическими феноменальными гееннами и таинствами. В Вене он изучал медицину; он изучал антропологию, читал все подряд; а теперь приступал к труду всей своей жизни – к изучению самих вещей на улицах бытия и ночи. Он сидел в своем кресле; Джейн вносила напитки, мартини. Шторы на окнах у его кресла всегда были задернуты, ночью и днем; это был его уголок дома. На коленях у него лежали Кодексы Майя и пневматическое ружье, из которого он время от времени сшибал трубочки из-под бензедрина у противоположной стены. Я бегал взад-вперед, выставляя ему новые. Мы все постреливали по ним за разговором. Быку очень хотелось узнать причину нашего путешествия. Он вглядывался нам в лица и шмыгал носом: фумп, – звук как в пустой бочке.
– Ну, Дин, я хочу, чтобы ты присел на минуточку и рассказал мне, чего ты добиваешься, ездя вот так вот по всей стране.
В ответ Дин мог лишь залиться румянцем и сказать:
– Н-ну, ты же сам знаешь, как это бывает.
– Сал, а ты зачем на побережье едешь?
– Да я всего на несколько дней. Я вернусь в школу.
– А каков расклад с этим Эдом Данкелем? Что он за тип? – В тот момент Эд в спальне мирился с Галатеей; это не заняло у него много времени. Мы не знали, что рассказать Быку об Эде. Видя, что мы и про самих себя-то ничего не знаем, он извлек три палочки чаю и велел нам раскумариваться, ужин скоро будет готов.
– Нет ничего лучше в мире, чтобы нагнать аппетит. Я однажды съел с лотка отвратительный гамбург под траву, и он показался мне вкуснейшей штукой на свете. На той неделе я только вернулся из Хьюстона, ездил к Дэйлу узнать, как там наш черноглазый горошек. Сплю я как-то утром в мотеле, как вдруг меня прямо выбрасывает из постели. Этот чертов придурок только что застрелил в соседней комнате свою жену. Все стоят вокруг, разинув рты, а парень сел себе в машину и укатил, оставив дробовик для шерифа на полу. Они его-таки поймали в Хуме, пьяного вусмерть. Человеку уже небезопасно ездить по стране без ружья. – Он откинул полу своей куртки и показал нам револьвер. Потом выдвинул ящик и засветил весь остальной арсенал. Однажды в Нью-Йорке у него под кроватью хранился автомат. – У меня теперь есть кое-что получше – немецкий газовый пистолет «Шейнтот»; вы посмотрите на этого красавца, у меня только один патрон есть. Я мог бы вырубить им сотню мужиков, а потом еще успел бы удрать. Вот только плохо, что один патрон всего.
– Надеюсь, меня рядом не будет, когда ты станешь его пробовать, – сказала Джейн из кухни. – А откуда ты вообще знаешь, что это газовый патрон? – Бык фыркнул: он никогда не обращал внимания на ее подколки, но слышал их. Его отношения с женой были страннее некуда; они разговаривали друг с другом до поздней ночи; слово иметь любил Бык, он говорил и говорил своим жутким монотонным голосом, она пыталась вклиниться и никак не могла; под утро он уставал, и тогда Джейн говорила, а он слушал, шмыгая носом: фуип. Она любила этого человека до умопомрачения, но как-то бредово; между ними никогда не было никаких околичностей – прямой разговор и очень глубокое товарищество, которое никому из нас и присниться не могло. Некая любопытная черствость и холодность между ними была, на самом деле. Просто хохмой, с помощью которой они передавали друг другу собственный набор тончайших вибраций. Любовь – это всё; Джейн никогда не отходила от Быка дальше, чем на десять футов и никогда не пропускала ни единого его слова, а он, надо заметить, говорил очень тихим голосом.