Марина деликатно ждала в коридоре. Затем спросила:
— Пил вчера?
— Ох, не приставай…
— Обидно наблюдать, как гибнет человек.
— Знаешь, — говорю, — проиграть в наших условиях, может быть, достойнее, чем выиграть.
— Тебе нравится чувствовать себя ущербным. Ты любуешься своими неудачами, кокетничаешь этим…
— Лимон у тебя есть?
— Сейчас.
Сижу жую лимон. Выражение лица — соответствующее. А Марина твердит свое:
— Истинный талант когда-нибудь пробьет себе дорогу. Рано или поздно состоится. Пиши, работай, добивайся…
— Я добиваюсь. Я, кажется, уже добился. Меня обругал инструктор ЦК по культуре. Послушай, а где это самое? Ты говорила — на донышке…
Марина принесла какую-то чепуху в заграничной бутылке, два фужера. Включила проигрыватель. Естественно — Вивальди. Давно ассоциируется с выпивкой…
— Знаешь, — говорю, — я мечтал побыть в нормальной обстановке.
— Мне хочется видеть тебя сильным, ясным, целеустремленным.
— Это значит — быть похожим на Шаблинского.
— Вовсе нет. Будь естественным. Вероятно, для меня естественно быть неестественным.
— Ты все чрезмерно усложняешь. Быть порядочным человеком не такое уж достижение.
— А ты попробуй.
— Хамить не обязательно.
И правда, думаю, чего это я… Красивая жещина. Стоит руку протянуть. Протянул. Выключил музыку. Опрокинул фужер…
Слышу: «Мишка, я сейчас умру!» И едва уловимый дребезжащий звук. Это Марина далекой, свободной, невидимой, лишней рукой утвердила фужер…
— Мишка, — говорю, — в командировке.
— О Господи!…
Мне стало противно, и я ушел. Вернее, остался.
Наутро текст моего выступления был готов. «Товарищи! Грустное обстоятельство привело нас сюда. Скончался Хуберт Ильвес, видный администратор, партиец, человек долга…» Далее шло перечисление заслуг. Несколько беллетризированный вариант трудовой книжки. И наконец — финал: «Память о нем будет жить в наших сердцах!..»
С этим листком я поехал на телевидение. Там прочитали и говорят:
— Несколько абстрактно. А впрочем, это даже хорошо. По контрасту с более официальными выступлениями.
Я позвонил в редакцию. Мне сказали:
— Ты в распоряжении похоронной комиссии. До завтра. Чао!
В похоронной комиссии царила суета, напоминавшая знакомую редакционную атмосферу с ее фальшивой озабоченностью и громогласным лихорадочным бесплодием. Я курил на лестнице возле пожарного стенда. Тут меня окликнул Быковер. В любой редакции есть такая нестандартная фигура — еврей, безумец, умница. Как в любом населенном пункте — городской сумасшедший. Судьба Быковера довольно любопытна. Он был младшим сыном ревельского фабриканта. Окончил Кембридж. Затем буржуазная Эстония пала. Как прогрессивно мыслящий еврей, Фима был за революцию. Поступил в иностранный отдел республиканской газеты. (Пригодилось знание языков.) И вот ему дали ответственное поручение. Позвонить Димитрову в Болгарию. Заказать поздравление к юбилею Эстонской Советской Республики. Быковер позвонил в Софию. Трубку взял секретарь Димитрова.
— Говорят с Таллинна, — заявил Быковер, оставаясь евреем при всей своей эрудиции. — Говорят с Таллинна, — произнес он.
В ответ прозвучало:
— «Дорогой товарищ Сталин! Свободолюбивый народ Болгарии приветствует вас. Позвольте от имени трудящихся рапортовать…»
— Я не Сталин, — добродушно исправил Быковер, — я — Быковер. А звоню я то, что хорошо бы в смысле юбилея организовать коротенькое поздравление… Буквально пару слов…
Через сорок минут Быковера арестовали. За кощунственное сопоставление. За глумление над святыней. За идиотизм.
После этого было многое. Следствие, недолгий лагерь, фронт, где Быковер вымыл песком и щелочью коровью тушу. («Вы говорили — мой тщательно, я и мыл щчательно…») Наконец он вернулся. Поступил в какую-то библиотеку. Диплома не имел (Кембридж не считается). Платили ему рублей восемьдесят. А между тем Быковер женился. Жена постоянно болела, но исправно рожала. Нищий, запуганный, полусумасшедший, Быковер топтался в редакционных холлах. Писал грошовые информации на редкость убогого содержания. «Около фабрики „Калев“ видели лося». «В доме отставного майора зацвел исполинский кактус». «Вышел из печати очередной том Григоровича». И так далее. Быковер ежедневно звонил в роддом, не появилась ли тройня. Ежемесячно обозревал новинки ширпотреба. Ежегодно давал информацию к началу охотничьего сезона. Мы все его любили.
— Здорово, Фима! — произнес я кощунственно бодрым голосом.
— Такое несчастье, такое несчастье, — ответил Быковер.
— Говорят, покойный был негодяем?
— Не то слово, не то слово…
— Слушай, Фима, — говорю, — ты хоть раз пытался выпрямиться? Заговорить в полный голос?
Быковер взглянул на меня так, что я покраснел.
— Знаешь, чего бы мне хотелось, — сказал он. — Мне бы хотелось стать невидимым. Чтобы меня вообще не существовало. Я бы охотно поменялся с Ильвесом, но у меня дети. Трое. И каждому нужны баретки.
— Зачем ты сюда пришел?
— Я не хотел. Я мыслил так: допустим, скончался Быковер. Разве Ильвес пришел бы его хоронить?! Никогда в жизни. Значит, и я не пойду. Но жена говорит: «Фима, иди. Там будут все. Там будут нужные люди…»
— А я — нужный человек?
— Не очень. Но ты — хороший человек…
Выглянула какая-то девица с траурной повязкой:
— Кто здесь Шаблинский?
— Я, — говорю.
— Понимаете, Ильвес в морге. Одели его прилично, в темно-синий костюм. А галстука не оказалось. Галстук только что доставил племянник. И еще, надо приколоть к лацкану значок Союза журналистов…
Сам я был в галстуке. Мне его уступил год назад фарцовщик Акула. Он же и завязал его каким-то необыкновенным способом. «А ля» френк Синатра. С тех пор я этот галстук не развязывал. Действовал так: ослабив узел, медленно расширял петлю. Кончик оставался снаружи. Затем я осторожно вытаскивал голову с помятыми ушами. И наоборот, таким же образом…
— Боюсь, у меня не получится…
— Вообще-то я умею, — сказал Быковер.
— Прекрасно, — обрадовалась девица, — грузовая машина внизу. Там шофер и еще звукооператор Альтмяэ. Вот галстук и значок. Доставьте покойного сюда. К этому времени все уже будут готовы. Церемония начнется ровно в три. И еще, скажите Альтмяэ, что фон должен быть контрастным. Он знает…