Елизавета открыла глаза и с трудом удержалась от крика, ибо
почудилось ей, что портрет княгини Марии Павловны Стрешневой ожил, приблизился,
источая слезы и одновременно сияя улыбкою, словно рассветные небеса – розовым
туманом, и шепчет, и зовет:
– Лизонька! Милая... сестра! Наконец-то!
* * *
– ...Из тех она была, кои словно нарочно созданы, чтоб своих
любезных принуждать скоро покинуть их, – проговорил князь, задумчиво качая
головою. Серьга, которую он носил в одном ухе по моде прошлых веков, закачалась
и заиграла в пламени свечи, придавая Михайле Иванычу диковатый и диковинный
вид, особенно в сочетании с домашним, мирным шлафроком, обшитым собольими хвостами.
– Сила очарования в ней такова была, что мужчина чуть не с первого взгляда
обращался в раба, ища в ней милости. И как же сильно и хитро управляла она его
душой! Но... в краснейшем яблоке всего более червей. Столь она сей победе
радовалась, что принималась помыкать любовником, всякую гордость и своеволие в
нем уничтожая, однако не осознавая, что убивает самую суть мужскую. И, чтобы
живу быти, оставалось ему одно: восстать, возмутиться... Стало быть, ее
покинуть, разлюбить. Виновен я, что жил с нею блудно, а после покинул. Но она
мне отплатила стократ!
Слушая эту по-старинному цветистую, мучительную для нее
речь, ибо князь Измайлов рассказывал о ее матери, Елизавета тихонько вздохнула;
и тотчас Лисонька легко сжала ее пальцы. Души их, как и прежде, безошибочно
чувствовали одна другую; печаль одной отзывалась в сердце другой. Иначе быть не
могло: они оставались сестрами, пусть всего лишь двоюродными. Ведь брат
Лисонькиной матери был отцом Елизаветы, и сейчас Михайла Иваныч с удовольствием
заговорил о своем неугомонном шурине.
– Ох, лихой был человек граф Василий! Лют до амурных
шалостей! Сестрица его, жена моя, покойница, уродилась тиха и смиренна
настолько, что в нашу первую ночь после свадьбы потребовала, чтобы ее любимая
горничная, Луша, ночевала у ее кровати. Та была в летах уже и, следовательно,
опытнее жены моей, которая по новости ее положения и совершенной простоте нрава
не могла решиться одна остаться с мужчиной на ночь, хотя бы это был муж ее. Та,
сколько ни отговаривалась, не могла отбиться, пока я не дал ей способ невзначай
ускользнуть из нашей спальни, – посмеивался Михайла Иваныч, глядя куда-то
вдаль, словно оттуда ему ответно смеялись отважные глаза друга, светилось
улыбкою милое лицо жены да мерцал мрачный взор той, которая стала для Измайловых
и Стрешневых бичом божиим...
Но, поистине, все мило, что о молодости ни вспомнишь, даже
самое печальное, а потому князь продолжал с прежним воодушевлением:
– Граф Василий средь искушений роскошных столиц был
первейший куртизан и везде, где бы ни являлся, шел по своей дорожке: «Аз пью
квас, а коли вижу пиво, то не пройду его мимо!» Сказывал, даже некую калмыцкую
княжну обольстил и умыкнул от родных степей, да беда – померла она в Царицыне.
Погоревал граф Василий, конечно, а потом вновь за свое принялся. Смерть его
настигла во цвете лет, а, по моему разумению, он один мог бы с Неонилою
управиться, ее натуру злонравную переломить. Да на все воля божия! Сестру свою
Машу он очень любил и, когда та собиралась к венцу, отдал ей колечко
серебряное, родовое, кое носил, как старший среди Стрешневых, уверяя, что
носящий его всегда и всюду будет от безвременной смерти сохранен. Мол, сам с
тем колечком даже из моря Хазарского выплыл, хотя шторм бушевал невиданный, да
еще и брата своей калмыцкой княжны спас. И погляди: словно бы впрямь крылась в
том колечке сила охранительная! Не прошло и несколько месяцев, как наткнулся
граф Василий в лесу на самострел и умер. Вот и княгиня Мария отдала колечко в
игрушки доченьке, а вскоре после того меня навек покинула... Ну а тебе,
племянница богоданная, как помогало сие колечко? – спросил князь, беря за руку
Елизавету, сидевшую подле него.
Елизавета просияла улыбкою и кивнула согласно, но не открыла
князю, о чем думает. Она припомнила странное, милосердное невнимание к ней смерти,
облегченно вздохнула, что нашла наконец сему объяснение, и в очередной раз
удивилась непостоянству человеческой натуры: то она молит смерть принять ее, то
отринуть; и все это с равным пылом и настойчивостью. Да, человек противоречив.
Разве можно его за это винить, коли и сама судьба противоречива? В тот миг,
когда наконец свела Елизавету с сестрою (до сих пор не верится, что это
Лисонька сидит рядом, и сиянье радости не сходит с ее чудесного, томного
образа), судьба ударила ее в самое сердце вестью об участи Алексея!..
Михайла Иваныч перевел взор с полустертого, истончившегося
серебряного ободка, словно бы вросшего в тонкий палец Елизаветы, на ее лицо, с
опаскою выискивая в нем признаки того змиевства, коим отличалось тонкое и
фальшивое лицо ее матери. Да, к счастью, не нашел. Кое-чем она, конечно, схожа
с Неонилою, особенно пышностью волос и редкостным, переменчивым оттенком
больших светлых глаз. От кареглазого Василия унаследовала все прочее: черты
лица, брови вразлет, дерзкий нос, маленький крепкий подбородок, рост, стать и
повадку, а главное, эту мгновенно вспыхивающую улыбку, на которую трудно было
не ответить любому, самому ожесточенному человеку.
Многое уже перегорело в сердце старого князя, много
выболело, но с тех пор, как четыре года назад он утратил сына и нашел дочь,
Михайла Иваныч ощущал в душе такое терпение и всепрощение, что даже не
удивлялся себе, прежде жестокому и мстительному, сейчас смотревшему на эту
печальную, задумчивую женщину с поистине отцовской нежностью. Безо всякой
ревности он сравнивал ее с Лисонькой и отмечал, что обе были стройны, статны,
ликом приманчивы; обе мастерски управляли средствами обольщения – и кокетства
их тем страшнее были, что их заметить было трудно; обе могли составить красу
даже столичных балов, хотя прелесть их была вовсе различна, и любой
мало-мальски проницательный человек заметил бы, что сила Лисоньки в том и
состоит, что она не ропщет на зло, ей угрожающее, не пытается с ним бороться,
даже как бы не замечает его; в то время как Елизавета рождена бесконечно
странствовать в поисках счастья, созидая, разрушая и вновь созидая его своим
трудом.