Эта мысль была так внезапна и страшна, что Елизавета замерла,
вглядываясь в быстро наступающую тьму.
Ночь наплывала стремительно, словно кто-то нарочно затягивал
лес чернотою, чтобы напугать женщину, одиноко застывшую посреди дороги. Небо
пока оставалось довольно светлым, и оттого лес казался еще мрачнее. Страх перед
этой молчаливой тьмою был так велик, что Елизавета едва не вскрикнула от
счастья, услыхав чьи-то торопливые шаги.
– Кто здесь? – крикнула она. – Кто вы?
В густых тенях она не могла различить путников. Но почему
они не отзываются?
Елизавета отшатнулась, прижавшись к лошади, и только тут сообразила,
что надо вскочить на нее – и мчаться куда глаза глядят. Добрые люди не станут
молчать, когда окликает испуганная женщина, а пешие ее не догонят, как ни плоха
эта кобылка.
Она закинула поводья на шею лошади, вцепилась в гриву и
подпрыгнула, чтобы упасть плашмя на спину и взобраться верхом – без стремян и
седла трудновато! – но за юбку схватили чьи-то руки, рванули – и Елизавета
упала в объятия невидимого человека.
Это было так похоже на нападение Касьяна, что она вскрикнула
от ужаса, но тут же рот ее был заткнут краем плаща.
– А ну, молчи! – пригрозил низкий, незнакомый голос. –
Молчи, не то!..
– Да пусть кричит, – ответил другой голос, высокий и
раздражающе-тягучий. – Здесь ни души.
– Нет уж, так оно надежней, – проворчал первый. – Э, да тут
лошадка! Ладненько! Ну, ты садись, а я тебе подам нашу кралю.
Грубые руки взгромоздили Елизавету на лошадь, где ее приняли
другие руки – совсем не грубые, но цепкие и нахальные до того, что она с
удовольствием отвесила бы пощечину их обладателю, когда б у нее самой руки уже
не были связаны. Однако она была слишком ошеломлена случившимся, чтобы надолго
озаботиться такими мелочами, как наглость какого-то негодяя.
«Вольной! – думала она, задыхаясь то ли из-за кляпа, то ли
от ярости. – Это Вольной, о, будь он проклят! Он выследил, он их напустил на
меня. Чтоб ты сдох! Чтоб ты пропал! Чтоб ты... О господи, но где же Алексей?..»
* * *
Она тогда не знала и не скоро узнает, что ярость ее была
несправедлива и бессмысленна: к этому времени Вольной уже был мертв. Удар его
недолговечного дружка Касьяна оказался столь силен, что нож пригвоздил Вольного
к земле, не давая шелохнуться. Но прошло несколько долгих, бесконечных минут,
пока не замер ток крови в жилах, не остановилось сердце, а Вольной еще был жив,
мог чувствовать, как стынут руки, мог вспоминать, предаваться последнему,
безнадежному, невыносимому отчаянию, проклинать, молить... Ни господь, ни
дьявол не вняли этим мольбам, и вскоре стихло его тело, изронил он душу свою,
обернулась она птицею, улетела в небеса. А на земле, на чужом подворье, вдруг
завыла битая собака. О нем ли, незнаемом? О себе? О цепке, на которой и она
сдохнет?
Умер, умер Вольной, потеряв все, что успел приобрести. Умер
– бесстрашный и предприимчивый, лукавый и дерзкий, умеющий неудержимо за собою
увлекать и беспощадно разрушать, щедро награждать и жестоко карать... Его
одолела сила, которая уже одолела, предала, погубила многих других – будет губить
и впредь. Сила эта – любовь, и она необорима.
Самым страшным было для него, умирая, знать, что Елизавете
его кончина неведома, а прознав об том, она не прольет и слезы.
Он не ошибся. Все ее мысли были не о нем. О другом. О
другом!..
Глава 10
Вук Москов
То, что Алексей Измайлов остался жив и смог воротиться
домой, принадлежит к числу тех редкостных чудес, которые бог иногда посылает
смертным, но рассказам о которых мы внимаем с изумлением и недоверием. И даже
если они происходят с нами, невольно стыдимся, повествуя о них, ибо опасаемся
встретить скептическую ухмылку в глазах трезвомыслящего собеседника: «Эва куда
завернул! Наплел с три короба, навел семь верст до небес!» – после чего даже
собственная судьба начинает казаться чем-то неправдоподобным и невероятным.
...Много испытал Лех Волгарь, но, казалось, самым ужасным
было проснуться в шатре на корме «Зем-зем-сувы» оттого, что его объятия остыли,
броситься на поиски Рюкийе – и нигде не найти ее. Нигде среди живых!
Отчаяние Волгаря было тем беспросветней, что он ничего не
мог понять. Трудно не отличить наслаждение от отвращения, а он не сомневался,
что не вызвал отвращения у Рюкийе. Словно бы какая-то сверкающая ниточка
протянулась меж ними с первой встречи у скамьи галерников, с первого же сказанного
слова! Да, он взял ее силой, но скоро настал миг, который все переломил: она
сама обняла Волгаря, шептала ему слова любви, горела с ним в одном огне. Так
что же произошло потом, что заставило Рюкийе уйти так бесповоротно,
безвозвратно, безнадежно?! Кто-то вспомнил, что слышал всплеск с кормы, на
который прежде не обратил внимания; кто-то видел в волнах женскую голову, да
решил, что почудилось. Но все уже было поздно, бессмысленно поздно! Берегов не
видно, море пустынно, невозможно представить, чтобы из этой синей бездны
кому-то удалось спастись.
Почему, ну почему бегство?! Это не давало ему покоя. «Да
захоти она покинуть своего мимолетного любовника, я дал бы ей свободу в первом
же порту», – горячо убеждал себя Волгарь, кривя, однако, душой: знал, что не
смог, не захотел бы расстаться с нею. Снова, снова вода стала на его пути к
счастью, как там, в Нижнем, и в горестных раздумьях ему казалось, что так будет
всегда, что враждебный ему мир весь состоит из воды. В этом было что-то роковое
и непостижимое, повергающее в тоску столь беспросветную, что Волгарю надолго
сделались безразличны и в бою взятая свобода, и участь его сотоварищей и
галеры.
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги
воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от
невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной
галере.