– Вук Москов! Выходи!
Он рванулся, но тут же раздался восторженный голос Арсения:
– Вот он я – Вук Москов. Я иду! Прощайте, братья!
– Прощай, прощай!.. – отозвались Йово и Лозо... Прозвучали
торопливые, легкие шаги Арсения по каменным плитам, с лязгом закрылась дверь.
* * *
О господи, Арсений! На пиру горький пьяница, во беседе буян
лютый! Опасный задира, открытый неприятель Вука! Что подвигло его на сей шаг?
Уважение, которое он тайно питал к «гяуру москову», не находя сил выразить его
открыто? Или столь же потаенная зависть к русскому удальцу, любимому гайдуками
так, как они никогда не любили Арсения? Бог весть. Но с какой гордостью
выкрикнул он это имя! Что бы ни двигало им сейчас, что бы ни разделяло их с
Вуком, но Арсений выказал перед лицом смерти великие черты мужества и
самоотвержения – и был воистину счастлив!
Вук лежал недвижим, слушая, как тихо молятся сербы, не
понимая, почему его не развязывают, что они еще задумали?
И вот снова заскрежетала дверь. Наверное, теперь пришли за
ними? Или открылся обман Арсения? Но вместо лающей швабской речи Вук услышал
взволнованный шепот. Потом зеленая душная тьма сползла с его головы – и прямо
перед собой он увидел взволнованное лицо Владо, прижавшего палец к губам,
призывая к молчанию.
– За вами скоро придут, – шепнул он, и Вук только сейчас
разглядел, что на Владо точно такая же выгоревшая, порыжевшая монашеская ряса,
как та, в которой Вук вошел в сараевскую тюрьму. – Молчи! – продолжал Владо,
хотя Вук не мог слова молвить из-за кляпа. – Наденешь это, а я лягу на твое
место. Младичи свяжут меня, а я потом скажу, что набросились, оглушили... Тебя
не будут сильно искать, они ведь уверены, что Вук Москов уже мертв, ну,
подумаешь, сбежал никому не известный гайдук!.. Молчи! – замотал он головой,
увидев ярость в глазах Вука. – Я не смогу прожить жизнь предателем. И Аница
тоже. И наш сын... Понимаешь? Хоть часть нашей вины я должен искупить. У нас
один бог-творец, и он не простит мне твоей смерти. Ты ведь спас меня когда-то
из тюрьмы, помнишь? А теперь я верну долг. Ведь эту рясу, – Владо чуть заметно
усмехнулся, – ты хорошо умеешь носить!
Вуку показалось, что Владо бредит. Он беспомощно повел
глазами и увидел мрачные, сосредоточенные лица гайдуков.
– Ты сделаешь, как он велел, – твердо сказал Йово. – Ты
должен дойти до России и передать все, что говорил тебе Георгий. Ты должен это
сделать! А про нас не думай! Мы – гайдуки, смерть всегда ходит с нами рядом,
так не все ли равно: нынче, завтра, через год? Ты сделаешь это! Разве зря погиб
Арсений? Он погиб для тебя – и для нашей Великой Сербии. Ты понял меня?
Вук медленно опустил веки в знак согласия.
...В сумерках он стоял на опушке леса близ Брода и слушал
колокольный звон, возвещавший, что казнь свершилась.
Зябко передернул плечами под грубой коричневой шерстью.
Сердце его стеснилось, душа словно бы онемела. Почему-то больше всего он сейчас
хотел бы раздобыть простую крестьянскую одежду и сорвать эту рясу, которая,
казалось, пропитана кровью.
Он до черной земли поклонился горам Боснии, которые темно
синели за рекой, тихому, сонному шелесту Савы, отзвукам колокола; постоял еще
мгновение – и пошел на восток, туда, где уже поднялась, указывая ему путь,
ранняя, светлая звезда.
Глава 14
Дорога в ад
Елизавета стояла над кадкою и, низко нагнувшись, смотрела в
темное круглое зеркало воды. Навстречу ей устремляли печальный, усталый взгляд
окруженные тенями глаза, казавшиеся еще больше на исхудалом лице. Губы были
бледны, и она безотчетно покусала их, хотя в этом «зеркале» все равно не видно,
порозовели они или нет. Впрочем, эти исхудалые черты и беззащитно-длинная шея
почему-то понравились ей. Даже волосы, против ожидания, выглядели не так
ужасно, как она думала раньше. Вернее, их отсутствие...
Когда Елизавету остригли, она думала, что умрет от позора,
но за месяц волосы немного отросли и теперь мелкими золотисто-русыми завитками
облегали голову, словно мягкий меховой чепчик. Это было странно, непривычно, но
не безобразно. Елизавета смотрела на себя даже с удовольствием!
Впервые за последние месяцы она испытывала хоть какое-то
удовольствие и, поймав себя на этом, отвернулась от кадки, словно устыдилась
своего отражения, своей мимолетной слабости. Она привыкла страдать, и все
другие чувства казались чужеродными, неправдоподобными. Кроме тоски. Кроме
отчаяния. Кроме бесконечного, мучительного недоумения: за что, почему это
произошло именно с нею?! И только выстраданное, со временем пришедшее
прозрение, что жизнь безумна и если будешь ждать от нее справедливости, сам
раньше сойдешь с ума, помогло ей выстоять – и уже с дерзкой, злой отвагою
встречать каждый новый день, а ложась вечером спать, помолясь богу, думать со
злорадной ненавистью: «Что, взяли? Не увидеть вам моих слез!» Кто были эти
«они», Елизавета, как всегда, не знала, однако она лукавила даже перед собой: и
«они», и все другие слез ее повидали много.
Не передать словами, как томилась она по дочери! Страх за
Машеньку опутывал ее жгучими тенетами, она все время ждала, что ее похитители
украдут и привезут в этот ад и дочь ее, тогда Елизавета окажется вовсе
безоружной перед ними. Но время шло, а чудовищная уловка, очевидно, не
приходила им в голову. Постепенно, призвав на помощь разум и всю свою
рассудительность, Елизавете удалось избавиться от этих терзаний и внушить себе,
что воображаемым болезням и опасностям не подступиться к Машеньке, пока рядом с
нею Татьяна и Вайда. Уж они-то не дадут на девочку и ветру венути, от любой
хвори и беды уберегут. А случись что с Елизаветою – мало ли, ведь уже не раз
она бывала на волосок от смерти! – они не оставят Машеньку никогда, покуда
живы.
Ну, сейчас-то положение Елизаветы несколько улучшилось,
однако особенно этим обольщаться она не спешила: слишком много всякого пришлось
перенести. Конечно, иногда позволяла себе помечтать о некоем чудесном спасении
и возвращении домой, но в мечтах сверкала всеми цветами радуги только первая
картина: вот она входит в ворота усадьбы, вот подхватывает на руки Машеньку и
осыпает ее поцелуями, вот обнимает Татьяну... и все, а дальше успокоительные
видения мирной, спокойной жизни были подернуты черной тенью все той же тоски.
Господи, да что за разница, где этой тоской томиться: среди роскоши Любавина
или в убожестве ее нынешнего существования, если нет конца отчаянию, нет ответа
на вопросы: где Алексей, почему он ее покинул?..
* * *