— Погиб, — шептал он. — О! Бренность человеческая! На краю пропасти надеяться на будущее, полное любви. Один час погубил работу целой жизни! И Курт любит ее! Это он вскрикнул так горестно. Пусть хоть он будет счастлив!
Он опустился на скамью и рукою закрыл глаза.
Шелест шелкового платья заставил его поднять голову; это Розалинда прибежала, бледная и взволнованная.
— Что случилось? Курт сказал, что ты меня зовешь, а лицо у него такое страшное!..
Граф страстным движением привлек ее к себе:
— Розалинда, сохранила ли ты то мужество, за которое я полюбил тебя, которое внушило мне такое глубокое и страстное чувство к тебе? Достанет ли у тебя мужества повторить: «Умри, если тебя ждет бесчестная жизнь!»?
Из груди Розалинды вырвался крик:
— Лотарь, не спрашивай! Второй раз я не пережила бы такой минуты.
Граф печально улыбнулся.
— Бедное дитя! Выживают и после смертельных ран, а умирают иногда и от булавочного укола. Слушай меня, я буду говорить с тобой не как с женщиной, а как с другом. Я обесчещен; все мои бумаги похищены, и, может быть, через несколько часов я буду изобличен, как изменник перед герцогом и лже-приор бенедиктинского аббатства. Бесчестие это неизбежно. Хочешь ты видеть меня живым, но покрытым позором и осужденным на лишение, как изменника рыцарскому званию, или предпочтешь молиться на могиле умершего, уважаемого и оплакиваемого всеми?
Розалинда скрыла лицо на груди графа; рыдания душили ее.
— Да, я знаю, ты скажешь мне так же, как сказала Лео: «Умри!», потому что любишь меня не менее чем его, и честь моя так же дорога тебе. Итак, дочь моя, дорогая моя невеста, завещаю тебе все, что у меня останется на земле: мое имя, состояние и сына моего Курта. Прими это наследство, сделайся графиней фон Рабенау, люби Курта и дай ему счастье из любви ко мне. Поклянись мне, как бы рука твоя лежала на бездыханном уже теле.
Розалинда встала, не помня себя.
— Лотарь, что ты делаешь? По какому праву уходишь ты после того, как сказал, что любишь меня. Оставайся, я не клянусь ни в чем. Я люблю тебя и не хочу любить никого другого.
Граф встал.
— Это твое последнее слово?
— Да, — ответила она решительно.
— Увы! — произнес Рабенау с грустью. — Я более рассчитывал на тебя. Прощай! Я уезжаю, не получив твоего обещания, но смерть будет мне вдвое тяжелее.
Он хотел подняться на лестницу, но Розалинда вскрикнула и протянула к нему руки:
— Останься, Лотарь, я обещаю все.
Граф одним прыжком очутился около нее и привлек ее к себе, но молодая женщина была уже в обмороке. Тогда он отнес ее на скамью, стал на колени и с минуту, казалось, собирался с мыслями; потом, порывисто вскочив, бросился к лестнице и скрылся.
Не теряя ни минуты, я вышел из своей засады и направился ко двору. Я спешил вернуться в монастырь и переговорить с Бенедиктусом до прибытия графа, который, вероятно, приедет туда, чтобы принять смерть. Этот человек, погибели которого я способствовал, вдруг сделался мне симпатичным. Странное очарование, распространяемое на всех, с кем он соприкасался, охватило меня, и я надеялся спасти его против его желания.
Я беспрепятственно дошел до конюшни, взял первую попавшуюся лошадь и выехал. Выбравшись из замка, я помчался во весь дух.
Прибыв в монастырь, я прошел знакомым потайным ходом и, сбросив светское платье, надел рясу. Я поспешно направился к той части подземелья, где собирались братья, зная от Бенедиктуса, что в тот день было собрание.
Когда я подходил к зале, где произносил обет, до меня донесся неясный шум раздраженных голосов, крики и вопли; иногда звучный и сильный голос Бенедиктуса покрывал шум. Задыхаясь от волнения, я прошел в залу; все братья были в неописуемом волнении. Не знаю, что происходило раньше, но, входя, я увидел приора, нашего главу, стоявшим на ступеньках; на нем была ряса, но так небрежно накинутая, что через полуоткрытые полы ее виднелся наряд рыцаря и герб Рабенау, сверкавший на его груди. Прекрасная голова его с бледным лицом была открыта и горделиво откинута назад; он смелым и гордым взглядом смотрел на шумное собрание. Несколько впереди других монахов стоял Бенедиктус, бледный от волнения и с пылающим взором.
Он являлся его обвинителем, говорил о захвате власти, о присутствии графа среди братьев без произнесения монашеской клятвы. Одобрительные и враждебные возгласы часто прерывали оратора: из-под откинутых капюшонов виднелись свирепые лица, а в поднятых руках сверкали кинжалы.
Граф слушал спокойно, скрестив на груди руки. Наконец, дрожавшим от сдержанного волнения, но звучным голосом он произнес:
— Ах вы, простаки! Да прежде чем придти сюда, я был обо всем предупрежден; и если я все-таки среди вас, то потому только, что сам пожелал этого. Ты, ты и другие, — он указал несколько братьев, — смертельные враги мои; да, я погубил вас и вы посягаете на мою жизнь? Пусть так! Вы будете отомщены, но не воображайте, что убьете меня по своему желанию. — Он сорвал с шеи золотой крест и бросил его на землю, потом, гордо выпрямившись, продолжал: — Попробуйте-ка носить его с большим достоинством, чем я! Я не хочу больше жить по многим причинам, но глава должен умереть не иначе, как от своей руки. Я умираю по доброй воле, мстя моим личным врагам.
Прежде чем кто-нибудь успел его предупредить, он схватил с престола символический меч и вонзил его себе в грудь по рукоятку.
Страшный шум поднялся после этого: раздались крики удивления и отчаяния, поднятые вверх кинжалы полетели на пол, и десятки рук приподняли графа, упавшего на ступени и истекавшего кровью. Его поддержали и подложили под голову красную подушку, на которой мы произносили клятву.
Одни кричали:
— Помогите!
Другие:
— Врача!
Я с удивлением заметил глубокое, неподдельное отчаяние братьев перед смертью того, кто так долго руководил ими, думал и действовал за них. Все, казалось, поняли, что теряют преданного покровителя, своего настоящего главу.
Бенедиктус стоял, как ошеломленный; он тяжело опирался о престол, и глаза его, казалось, впились в лицо умирающего.
Я был глубоко огорчен. В продолжение нескольких часов я все узнал об этом человеке, наблюдал его интимную жизнь, понял его доброе и чувствительное сердце; он был рыцарствен и горд до конца, он избавил нас от убийства и покончил с собой сам на наших глазах, не обвиняя никого.
В эту минуту граф сделал движение и попробовал поднять голову; его тотчас приподняли, и он произнес слабым голосом, стараясь придать ему уверенность:
— Я никого не обвиняю и прощаю вам. Это предопределение, которое было предсказано мне.
Бенедиктус поднял цепь с прикрепленным к ней крестом приора и, подойдя к раненому, положил на его окровавленную грудь.