Надя Бестужева лежала под тонкой материей, и губы её дрожали от смеха, и ресницы были неплотно прикрыты, потому что она подглядывала, как королевич Елисей, которого играл двенадцатилетний брат другой гимназистки, Мани Олсуфьевой, весь красный от смущения, звонким своим, ещё детским голосом спрашивает у месяца:
Месяц, месяц, мой дружок!
Позолоченный рожок!
Ты встаёшь во тьме глубокой,
Круглолицый, светлоокий,
И обычай твой любя,
Звёзды смотрят на тебя.
Аль откажешь мне в ответе?
Не видал ли где на свете
Ты царевны молодой?
Я жених ей…
Александра Самсоновна не отирала радостных слёз, и ей первый раз пришло в голову, что ведь, наверное, оттуда, сверху, и впрямь всех их видно, и есть ещё жизнь, где не одни только страдания и убийства, а много всего: и цветов, и плодов, и дети играют, как прежде играли: мячами и куклами, и не может быть, чтобы свет этой жизни, солнце её не согрели когда-нибудь и голодную Москву, и толпы куда-то бегущих, орущих, лишившихся разума русских людей…
Большая и полная Александра Самсоновна, сильно постаревшая за эту зиму и в свои тридцать девять лет казавшаяся пятидесятилетней, плакала, как девочка, стараясь так низко опустить свою поседевшую кудрявую голову, чтобы ни гости, ни, главное, муж не заметили того, что с ней происходит. Она смотрела на высокого мальчика Петю Олсуфьева с нежно-голубоватыми голодными тенями под глазами, и душа её разрывалась от страха за него, пытаясь вместить в себя то, чего она не понимала, хотя и пыталась понять. Несколько раз за эту страшную зиму Александра Самсоновна мысленно возвращалась к тому разговору, который состоялся между её мужем и Константином Петровичем Любимовым, в монашестве архимандритом Кронидом.
– Страшно мне, Константин Петрович, – сказал тогда муж, – страшно, что люди, увидевши беззакония и жестокость, потерявшие, скажем, близких, особенно детей, – эти люди не оборотятся к Богу, а отвратятся от Него.
– И мне очень страшно, – ответил архимандрит. – Не услышало сердце человеческое того, что сказано Пророком: «Ибо пути Мои – не ваши пути, и мысли Мои – не ваши мысли». А без этих слов какая вера? Пустые обряды, вот ужас-то в чём….
Елисей, не унывая,
К ветру кинулся, взывая:
«Ветер, ветер! Ты могуч,
Ты гоняешь стаи туч,
Ты волнуешь сине море,
Всюду веешь на просторе,
Не боишься никого,
Кроме Бога одного…»
Спектакль уже завершился, и Надя Бестужева, смеясь от радости и крепко держа за руку высокого и нескладного, как все мальчики в этом возрасте, королевича Елисея, низко кланялась благодарным зрителям, и русая полураспущенная коса её почти доставала до полу. Александра Самсоновна поймала на себе вопрошающий взгляд мужа и быстро, обеими руками, крепко вытерла глаза, но странная, радостная и одновременно мучающая её своей силой дрожь внутри не унималась, сердце колотилось с таким гулким звоном, как будто желало, чтоб все его слышали, и в конце концов, неестественно улыбаясь, Александра Самсоновна вышла из маленького актового зала, тяжело ступая, добралась до рукомойника в самом конце коридора – воды давно не было, водопровод не работал – и начала жадно умываться. Но тут её вдруг затошнило, голова закружилась, и она, боясь упасть, осторожно села на корточки и вжала в колени мокрое лицо. Вышедший следом Александр Данилыч увидел, что она сидит на полу – одна в пустом коридоре, – и испуганно окликнул её:
– Что, Саша? Ты что, нездорова?
Александра Самсоновна подняла на него заплаканные, сияющие любовью и страхом глаза.
– Здорова. Но знаешь, мне кажется…
– Что?
– Мне кажется, что я беременна, Саша…
Через неделю гимназия Алфёровой переехала в Пушкино. Первые два дня шёл проливной дождь, было холодно, печи дымили, не хотели разгораться. Девочки жались к Александре Самсоновне, которая вместе с кухаркой сбилась с ног, пытаясь приготовить обед из тех продуктов, про которые кухарка говорила с привычною злобой:
– Лучше в нас, чем в таз!
В доме было сумрачно, неуютно, мокрые деревья покорно дрожали под бегущими на них потоками, и красные цветы, распустившиеся у самого крыльца, казались необычайно яркими. Аист стоял на краю своего почерневшего гнезда в верхушке большой величавой берёзы, ветер трепал его намокшую обвислую косицу, в то время как аист, волнуясь, сердясь на стихию, которая готова была лишить его крова, тепла и уюта, выстукивал клювом привычную жалобу: «Да сколько же можно! Ах, сколько же можно!»
На третий день проглянуло солнце, и в брызгах мелкой водяной пыли вспыхнул тёмный от влаги сад, к полудню стало почти душно, и сладкий запах цветов и трав поднялся от земли, а ещё через час ни следа не осталось от прежнего мрака и холода: всё высохло, всё засияло, и ветер, вернувшийся с поля, стал светло-зелёным.
Теперь Александра Самсоновна уже не сомневалась в том, что ждёт ребёнка, да и знаменитый доктор Отто Францевич, когда-то приговоривший её к бездетности, отменил этот приговор, когда перед самым отьездом в Пушкино Александра Самсоновна позвонила в дверь его квартиры на Старом Арбате, боясь, что ей скажут, что Отто Францевич умер или завершил свою практику, но в тёмной и чистой квартире всё было по-прежнему, и так же тикали старинные бронзовые часы на стене, и строго, сжав тонкие губы до нитки, старая горничная спросила её, в котором часу ей назначено, и тут же пошла доложить в кабинет, что дама её умоляет принять, хотя и назначено не было.
И сам Отто Францевич, вышедший через несколько минут навстречу, был тем же: худым и подтянутым, хотя совсем старым, с тёмным от старости худым лицом, – он моментально узнал её, как привык узнавать всех, кто хоть раз лежал под его цепкими руками, а он, прощупывая горячую нежную плоть, навек заносил в свою память лицо пациентки. Он не только узнал её, но и вспомнил, что почти восемь лет назад сказал ей на этом вот месте, что больше детей быть не может, и был абсолютно уверен, что прав, поэтому сейчас, когда она пришла к нему и он цепко прощупал то, что было её будущим ребёнком, ему ничего другого и не осталось, как только развести своими старческими руками, поднять к потолку всё ещё голубые, в коричневых точках – как будто бы их прокололи иголкой – зрачки и вздохнуть: «Воля Божья!»
Александр Данилыч, которому жена, давясь счастливыми слезами, сказала, что будет ребёнок, сначала почему-то испугался так сильно, что Александра Самсоновна сникла: этого она совсем не ждала.
– Когда? – спросил он, хотя это было глупым и ребяческим вопросом.
– К Рождеству, – ответила Александра Самсоновна.
Он обнял её, стиснул обеими руками.
– Дай мне слово, Саша, что, если со мной что-то случится, ты уедешь отсюда к моим сёстрам в Саратов, потому что они помогут тебе с ним.
– Откуда ты знаешь, что с ним, а не с ней?
– Знаю. Так ты даёшь слово?