— Я почти не помню своего дедушку, — торжественно сказала Томка Ильина, — но это неважно. Я знаю, каким он был. Я привыкла разговаривать с ним и советоваться во всем. — Она крепко зажмурилась. Орлов со страхом заметил, как из-под зажмуренных ресниц ее покатились крупные слезы. — Я советовалась с ним про нас с тобой.
Орлов закашлялся. Томка открыла бессмысленные глаза.
— Я простила то, что ты с ней был, — переходя на шепот, проговорила она скороговоркой, — но я не могу так. Я должна быть уверена, что ты никогда к ней не вернешься, что ты мой. Только мой. Вот, Гена.
— Ты чего, рехнулась? — Орлов неуверенно покрутил пальцем у виска.
— Не смей! — вскрикнула Томка, и Ежевикины одобрительно затрясли подбородками. — Не смей так говорить! Потому что мой дедушка, — она скорбно, как мраморный ангел, возвела к небу зрачки, — потому что мой дедушка тебе не простит. Он отомстит за меня.
Орлов растерялся. Томка опустилась на колени рядом с красным гранитом и пылко расцеловала слово «Лазо».
— Поклянись, — не вставая с колен, потребовала она, — что ты мой и никогда не вернешься к ней.
Ведьмы Ежевикины прищурились, и Анна Леопольдовна тихонько присвистнула сквозь плотно сжатые губы. Дедушка Лазо лежал в земле без портрета, и Орлову показалось, что этот кусок красного камня с китайской крышей сверху, украшенный буквами, похожими на редкие золотые зубы, и есть самое настоящее лицо пламенного большевика Дмитрия Евсеевича.
Ему было некуда бежать, негде прятаться. Ангелы шуршали безволосыми крыльями, мертвые, недобравшие любви женщины кокетничали из-под кудрявых челок. Томка стояла на коленях перед дедушкой Лазо и требовала, чтобы Орлов клялся ей в верности.
— Так, — очень громко, чтобы припугнуть собравшихся виев, сказал Орлов, — в чем ты хочешь, чтобы я поклялся? В том, что я не женюсь на Чернецкой? Пожалуйста. Я на Чернецкой не женюсь.
— Нет! — затрясла головой Томка. — Нет, не в том, что ты не женишься! А в том, что ты никогда, слышишь? Ни-ког-да! Ни р-р-разу в жизни! Даже не посмотришь на эту… как ее? — она запнулась, ища единственно верное слово. — Ни-ког-да в жизни даже не взглянешь на эту бактерию, вот! — Глаза ее засверкали. — На эту инфузорию! Туфельку! Ни-ког-да!
Страшна была Томка Ильина, стоящая на коленях пред могилой гордого и прекрасного человека. И не зря родил он с помощью своей круглоглазенькой дочери эту неукротимую девушку. Пламенная его кровь текла, судя по всему, в ее тонких жилах, жаркое дедушкино сердце стучало в ее груди.
— Ладно, — сдался вдруг молодой Орлов. — Вставай давай. Даю тебе слово, что не взгляну. Нужна она мне… Чернецкая твоя…
Часть четвертая
Во вторник, когда оба восьмых класса отправились в планетарий, живописно расположенный неподалеку от Московского зоопарка, и, оставшись в темноте, над которой загорелось искусственными звездами искусственное небо, некоторые комсомольцы тут же начали бесшумно целоваться и стискивать — по своему ребяческому обыкновению — друг другу руки, — в этот день в солнечном Ташкенте начались переговоры между министром Индии Лалом Бахадуром Шастри и президентом Пакистана Мохамедом Айюбом Ханом. Министр иностранных дел Союза Советских Социалистических Республик товарищ Андрей Андреевич Громыко, проснувшись в этот день с сильной головной болью, сморщился всем своим небольшим лицом, выпил натощак рюмку темно-коричневого французского коньяка и в одиннадцать часов тридцать минут по московскому времени заявил, что сделает все возможное от лица миролюбивого и многонационального советского народа и также от своего собственного, небольшого и продолговатого, лица, чтобы примирить враждующие стороны и восстановить в означенном регионе спокойную дружественную обстановку.
В этот же самый вторник и, как ни странно, в это же самое время, а именно в одиннадцать часов тридцать минут гражданин Чернецкий Леонид Михайлович, проживающий по адресу Неопалимовский переулок, дом 18 дробь 2, кв. 2, позвонил в редакцию газеты «Вечерняя Москва» и продиктовал тамошней секретарше, что возбуждает дело о разводе с гражданкой Чернецкой Стеллой Георгиевной, проживающей там же.
Гражданка Чернецкая Стелла Георгиевна, нимало не смирившаяся с тем, что неверный муж возбуждает с ней дело о разводе, решила со своей стороны не терять времени даром и посеяла раздор в семье своего непосредственного начальника Бориса Трофимовича Твердова, у которого и без того хлопот был полон рот: на Кубе созревала оппозиция, и у жены Тамары обнаружился камень в желчном пузыре. Именно с Тамары-то и решила начать коварная Стелла Георгиевна, беспокоясь о том, как бы получше замести следы и никоим образом не обнаружить своего участия в деле развала хорошей и дружной семьи начальника. Следуя заранее разработанному плану, во вторник утром — не пробило и одиннадцати — Стелла Георгиевна передала болезненной Тамарочке конверт с фотографиями, который она незаметно вложила в сумку курьера, направлявшегося с важными бумагами прямо на домашний адрес Бориса Трофимовича. То, что Борис Трофимович не откроет конверта прежде пожелтевшей от проклятого камня Тамары и не уничтожит его содержимое тут же, Стелла Георгиевна знала точно, потому что Бориса Трофимовича отозвали в Ташкент и он пребывал в такой запарке, собираясь на мировой важности встречу трех держав, что неминуемо должен был (как он, кстати, часто и делал) крикнуть своей Тамарочке, только что принявшей от курьера пакет с важными бумагами:
— Открой, посмотри, что там! — сам при этом бреясь опасной бритвой и запихивая в чемодан нежное нижнее белье.
Именно так все и произошло. Борис Трофимович недобрился, даже и не смахнул пены с волевых щек своих, когда похудевшая жена Тамара в распахнутом желтом халате, задевая сухими коленями за недавно приобретенный, темного дерева, спальный австрийский гарнитур, ворвалась к нему с негромким криком и рассыпала по ковру ворох глянцевых фотографий.
— Что это? Что это? Что это? — забыв, скорее всего, от неожиданного потрясения все остальные слова, кроме этих двух, раскричалась Тамара. — Это что? Это что? Это что? Я спрашиваю-ю-ю!
Если бы, конечно, не Ташкент, где его ждали для того, чтобы содействовать перемирию, Борис Трофимович разъяснил бы своей Тамаре, что «это», собственно говоря, НИЧЕГО. Дружеские фотографии дружески-фамильярных отношений с женщиной-коллегой Стеллой Георгиевной. И больше — ты слышишь меня, Тома? — больше — говорю тебе — абсолютно НИЧЕГО. Но у Бориса Трофимовича нервы были, что говорится, на взводе, он неожиданно побелел, схватился одной рукой за сердце, другой за остатки своих когда-то прекрасных густых русых волос, типичных для простого заводского паренька, потом и кровью вскарабкавшегося на высокую ступеньку скользковатой государственной машины, и закричал, используя отвратительные бранные слова, давно выброшенные им из могучего словарного запаса:
— А ты, что, бля… за кого меня, бля, я тебя спрашиваю… принимаешь, бля? Я ночей не сплю, бля, работаю тут, понимаешь… а ты меня подозреваешь, бля…
Нервная Тамара тоже побелела, замычала в ответ что-то грубое, некрасивое, бессмысленное, из спальни выпорхнул младший сынок Боренька, только что, минуту буквально назад, заболевший свинкой и оставленный дома по причине болезни, — маленький, весь раздутый, с марлево-ватным компрессом на груди, — выпучил невинные глаза на родительский крик, получил незаслуженный пинок от раздраженного Бориса Трофимовича, разрыдался, был исступленно прижат к материнской груди, короче, началось такое, что подсмотри эгоистичная Стеллочка в дверную щель, осталась бы довольна. Налетев на подводные скалы, белый «Титаник» семьи и брака искрами огня, гроздьями гнева рассыпался по просторному океану. Закружились на волнах меха и бриллианты, закачались австрийские гарнитуры, а пассажиры, разинув рты, без шлюпок и спасательных кругов, забурлили в воронках ледяных беспощадных сил, которые вечно караулят, вечно высматривают, где потеплее да посытнее, чтобы именно туда — в теплое, сдобное, меховое и сытное — вдруг обрушиться с визгом и грохотом, смять всё это, растерзать на клочки, пустить пухом по ветру…