— А-а! — воскликнула Габриэла и пояснила:
— Там живет дядя Джон. Она к нему поехала.
Об этом матушка Григория уже знала. Ее разговор с миссис
Харрисон был достаточно долгим и обстоятельным, так что она была полностью в
курсе ее планов относительно девочки. Настоятельница считала, что Элоиза должна
сама поговорить с дочерью, но та, похоже, твердо решила переложить это на ее
плечи.
— Видишь ли, Габи… — Матушка Григория глубоко
вздохнула, тщательно подбирая слова. Ей очень не хотелось нанести девочке еще
одну рану. — Видишь ли, твоя мама и дядя Джон…
Она снова сделала паузу и улыбнулась, в то же время ища в
глазах девочки хотя бы намек на беспокойство, но в открытом и ясном взгляде
Габриэлы по-прежнему не было заметно ничего, кроме следов не до конца
изгладившегося испуга.
— Твоя мама и дядя Джон решили пожениться. Это
произойдет завтра, — закончила настоятельница.
— О-о-о… — протянула Габриэла. Взгляд ее совершенно не
изменился, и только спустя несколько мгновений в нем промелькнуло недоумение.
Конечно, в своих рассказах она приписывала дяде Джону разные замечательные
качества, но на самом-то деле она его почти не знала. Как же они будут жить
втроем? Вот если бы папа тоже был рядом…
Матушка Григория, однако, еще не сказала ей всего.
То, что миссис Элоиза Харрисон поручила настоятельнице
сообщить своей единственной дочери, не сразу бы решился выговорить и самый
бесчувственный человек.
— Они собираются жить в Сан-Франциско, —
продолжала матушка Григория, и Габриэла почувствовала острое разочарование. Это
означало, что ей тоже придется ехать в какое-то неизвестное место и снова — с
самого начала — начинать ежедневную и ежечасную битву за собственное существование.
Ей придется пойти в новую школу, а это означало, что она потеряет друзей,
которые появились у нее здесь, а обзаведется ли новыми — неизвестно. И,
наконец, она просто не хотела жить с матерью, которую боялась и ненавидела.
Сейчас она осознавала это особенно остро.
— Когда… когда мама приедет, чтобы отвезти меня в
Сан-Франциско? — дрогнувшим голосом спросила она, и матушка Григория
увидела, как в глазах девочки что-то потухло. Ее взгляд снова стал безысходным
и тоскливым, как и тогда, когда Габриэла впервые переступила порог монастыря.
Последовала долгая, тяжелая пауза, во время которой
настоятельница снова пыталась подобрать самые подходящие с ее точки зрения
слова.
— Твоя мама считает, — промолвила она
наконец, — ; что будет гораздо лучше, если ты останешься с нами.
Это была довольно приблизительная интерпретация того, что
сказала миссис Харрисон на самом деле, однако матушка Григория не считала
нужным посвящать Габриэлу во все подробности. В телефонном разговоре Элоиза
заявила настоятельнице, что она не в состоянии и дальше терпеть выходки «этого
несносного ребенка», что Габриэла буквально сводит ее с ума и что она не хочет
подвергать опасности свое счастье, навязывая своему новому мужу ребенка,
которого она сама «никогда не хотела».
Привести мать-настоятельницу в замешательство было нелегко,
но она была по-настоящему шокирована, когда под конец разговора услышала
предложение Элоизы. «вносить определенные суммы в качестве пожертвований и
оплачивать содержание девочки до тех пор, пока она будет оставаться в
монастыре».
«До тех пор, пока Габриэла будет оставаться в монастыре»
означало — вечно. Матушка Григория именно так расшифровала эти слова и не
ошиблась. Элоиза вовсе не собиралась брать дочь с собой в Сан-Франциско и
нисколько не раскаивалась в принятом решении. Настоятельница все-таки спросила
у нее об отце девочки. Быть может, Габриэла могла бы жить с ним. Элоиза уверила
ее, что и ему дочь тоже «совершенно не нужна».
Теперь матушка Григория лучше понимала, что за печаль жила в
глазах Габриэлы. Родители не любили девочку и не нуждались в ней. Больше того —
она им откровенно мешала. Впрочем, этого Габриэла, похоже, пока не понимала —
Мама не хочет, чтобы я жила с ней, да? — прямо спросила Габриэла. При этом
на ее лице отразились одновременно и боль, и облегчение, и мать-настоятельница
поняла, что недооценила девочку.
— Ты должна постараться понять ее, — ответила она
как можно мягче. — Твоей маме сейчас очень трудно.
У нее появился шанс начать все сначала, но она еще не знает,
будет ли она счастлива с этим… с дядей Джоном.
Мне кажется, она прежде хочет убедиться, что все будет
хорошо, чтобы потом взять тебя к себе. С ее стороны это очень… разумно. Я
понимаю, что вам будет тяжело друг без друга, но… Подумай, твоя мама оставляет
тебя не где-нибудь, а в таком месте, где тебя все любят и заботятся о том,
чтобы тебе было хорошо.
Это была свежая мысль, которая просто не пришла Габриэле в
голову, однако — как ни хотелось ей верить, что дело действительно обстоит
именно так, — она чувствовала, что за всем этим кроется что-то еще. Любые
недоговоренности сразу ее настораживали, а тут подозрительных деталей было
более чем достаточно.
— Мои родители ненавидели друг друга, — с
недетской жесткостью заявила она. — И мама говорила, что они никогда не
любили меня.
— Я в это не верю. А ты? — спросила матушка
Григория, подумав о том, что отец и мать были, пожалуй, чересчур откровенны с
дочерью. В телефонном разговоре Элоиза действительно произнесла слова «она мне
не нужна», имея в виду, конечно, Габриэлу. Но неужели она говорила такое
дочери? Сама матушка Григория скорее откусила бы себе язык, чем передала эти
слова девочке.
— Я не знаю… — Габриэла слегка замялась. —
Наверное, папа все-таки любил меня… немножко. Только он… он никогда… Никогда
ничего не делал, чтобы…
При воспоминании о том, как отец стоял в дверях и с
выражением полной беспомощности на лице смотрел, как мать избивает ее, глаза
Габриэлы наполнились слезами. Как же он мог любить ее, если допускал такое?
Почему он ее не защитил? И потом, ведь он ушел к другим девочкам и ни разу не
позвонил и не написал ей. Нет, она не могла поверить, что папа все еще любит ее
или когда-нибудь любил. Он предал ее, а теперь то же самое сделала и мать.
Впрочем, это даже радовало Габриэлу. Отныне ее и Элоизу
разделяли сотни и сотни миль, а это значило, что ей не придется больше терпеть
упреки и побои, не придется прятаться и умолять о прощении, не придется лежать
в больнице и бояться, — каждый день бояться, — что мать в конце
концов убьет ее. Все было позади, и Габриэла могла вздохнуть с облегчением.
Но вместе с тем это означало окончательное прощание с
надеждой, что мать когда-нибудь сможет полюбить ее. До этого момента Габриэла
еще могла обманывав себя, но теперь самообольщению больше не было места.
Истина, неопровержимая и жестокая истина встала перед ней во
всей своей неприглядной наготе: при живых родителях она осталась круглой
сиротой. Мать никогда не вернется за ней — Габриэла твердо это знала. Война
кончилась, но вместе с ней окончательно умерла мечта быть любимой и нужной.