— Ступай к себе. До самого отъезда я запрещаю тебе с
кем-либо разговаривать. Твои соседки по комнате будут ночевать сегодня в другом
месте. Ни в столовую, ни в церковь не выходить! Сестра Регина принесет тебе
еду, но и с ней ты тоже не должна заговаривать. Все ясно?
Габриэла только кивнула. Это был полный домашний арест, к
каковому, насколько она знала, в монастыре прибегали только в самых крайних
случаях. За каких-нибудь несколько часов она стала прокаженной.
Все так же молча она поднялась к себе в комнату и села на
кровать. Ей очень хотелось позвонить Джо, услышать его голос; больше того — она
отчаянно нуждалась в этом, но сейчас это было невозможно. Единственное, что
немного успокаивало ее, это сознание того, что ни в какую Оклахому она не
поедет. Она будет сражаться до последнего и не оставит Джо, чего бы ей это ни
стоило.
До самого вечера ее никто не потревожил, и Габриэла
продолжала думать о Джо. Она то вскакивала с кровати и начинала быстро ходить
из стороны в сторону по пустому дортуару, то падала на колени перед распятием и
принималась горячо молиться, то опять срывалась с места и, достав из сундучка с
бельем заветную тетрадь, принималась быстро-быстро писать свое бесконечное
письмо к любимому, выплескивая на бумагу все, о чем она думала и что
чувствовала. К десяти часам вечера Габриэла в полном изнеможении рухнула на
кровать, но тревожные мысли о Джо не оставляли ее. "Что они там с ним
делают? — спрашивала себя Габриэла. — Что такого он рассказал им,
если в дело вмешался сам епископ?
Чем это все закончится?"
Быть может, какая-нибудь другая женщина на ее месте уже
давно бы хлопнула дверью и уехала к Джо на первом же попавшемся такси, но
Габриэла так поступить не могла. Она не хотела больше бросать вызов старой
монахине, которая сделала ей столько добра. Ей оставалось только одно: терпеть
и надеяться. Ведь они с Джо с самого начала знали, что им придется тяжело, и
теперь обоим надо было сжать зубы и терпеливо сносить унижения, чтобы в конце
концов быть вместе.
Так она лежала до тех пор, пока часы в кабинете
настоятельницы не пробили полночь. Со вторым ударом Габриэла почувствовала
острую боль в животе. Это было странно, поскольку к ужину, принесенному ей в
комнату молчаливой старой монахиней, она даже не притронулась, к тому же пища в
монастыре всегда была свежей, хотя и не слишком изысканной. «Должно быть, я
перенервничала», — решила Габриэла, когда приступ прекратился так же
внезапно, как и начался. Но уже через пятнадцать минут острая боль, пронзившая
ее насквозь, заставила Габриэлу согнуться пополам. Третий приступ, начавшийся
через двадцать минут, едва не убил ее, но Габриэла каким-то чудом сумела не
закричать.
Приступы продолжались до самого утра. Заснуть, а вернее —
забыться Габриэла сумела, только когда колокола прозвонили к утренней молитве.
Но стоило только Габриэле смежить глаза, как ей начали мерещиться всякие ужасы
времен испанской инквизиции. То перед ее мысленным взором вставал висящий на
дыбе Джо, и к нему подкрадывались какие-то темные тени с раскаленными до
багрового свечения щипцами, то ее саму волокли куда-то одетые в черное монахи,
и какая-то женщина с лицом Элоизы протыкала ей живот острыми швейными
ножницами, которые она доставала из серебряного ведерка с мелко наколотым
льдом.
Проснулась Габриэла от страшной боли. Внутри ее что-то
словно рвалось пополам и никак не могло разорваться — тянулось, скручивалось и
дергалось. Габриэла была близка к тому, чтобы позвать на помощь, но в последнюю
минуту сдержалась. Что она скажет сестрам? Что она заболела? Или что она
беременна и боится потерять ребенка? Нет, кричать бессмысленно — все равно она
не сможет никому ничего объяснить. Да и вряд ли кто-то поспешит на ее крик —
ведь все ушли на молитву, и в спальном корпусе не осталось ни единой живой
души.
Многолетняя привычка заставила ее встать, а вернее —
скатиться с кровати. Чуть не на четвереньках Габриэла добралась до ванной
комнаты и ополоснула лицо холодной водой. Ей сразу стало легче, но когда она
вернулась в дортуар, чтобы застелить постель, то увидела на простыне пятна
крови. В крови было и нижнее белье, и Габриэла поняла, что с ней происходит
что-то ужасное.
Обратиться за помощью она не могла даже к матушке Григории.
После вчерашней лжи ей трудно было бы даже смотреть настоятельнице в глаза, не
говоря уже о том, чтобы признаться во всем, что она так упорно отрицала.
С Джо Габриэла тоже не могла связаться, да его скорее всего
и не позвали бы к телефону. Быть может, его уже увезли (тут Габриэла вспомнила
свой страшный сон).
Нет, все это глупости. Она просто дура! Джо обязательно
приедет за ней и спасет. Если он скажет, что добровольно снимает с себя сан
ради нее, то его тотчас выпустят (слава богу, сейчас не Средние века!), и он
примчится в монастырь, чтобы забрать ее. И тогда она наконец облегчит свою душу
и попросит у матушки Григории прощения. Она не должна уходить, оставив по себе
недобрую память. Простит или не простит ее настоятельница — дело другое, но
так, по крайней мере, она избавится от греха лжи.
Но время шло, Джо не появлялся, и Габриэла была вне себя от
страха и боли. Она боялась, что ее отправят в Оклахому сразу после утренней
молитвы, и тогда Джо потребуется время, чтобы ее отыскать. «Ну уж дудки! —
хорохорилась Габриэла и скрипела зубами от боли. — Никуда я не поеду. Я
просто скажу им, что не хочу никуда ехать, и они не посмеют меня тронуть».
На всякий случай она решила не одеваться, наивно полагая,
что никто не решится вытащить ее из монастыря и посадить в поезд в одной ночной
рубашке.
Потом Габриэла снова легла. Еще час прошел в тревожных
размышлениях и в борьбе с приступами боли, которые изредка перемежались
минутами блаженного полузабытья. В эти минуты Габриэла даже слышала доносящееся
из церкви согласное пение многих голосов, а может, ей это только казалось.
Глаза ее оставались сухи, но сердце Габриэлы плакало от горя и бессилия. Она
чувствовала, что снова теряет родной дом. Она сама сделала этот выбор и
предпочла Джо и монастырю, и дружной семье послушниц, и матери-настоятельнице,
и все равно ей было горько сознавать, что она уже никогда не сможет вернуться
сюда.
Она как раз задремала-, когда дверь отворилась и в дортуар
вошла сестра Эммануэль. Лицо ее было печальным, а глаза покраснели, словно она
тоже плакала.
— Мать-настоятельница хочет видеть тебя, Габи, —
сказала сестра Эммануэль. — Сейчас.
— Я не поеду в Оклахому, — хрипло откликнулась
Габриэла и приподнялась на локте. Из-за боли она не могла даже встать, но
сестра Эммануэль решила, что Габриэла просто в смятении от ужаса своего
положения.
— Матушка Григория ждет тебя, — повторила
она. — Ты должна спуститься к ней в кабинет как можно скорее, чтобы
поговорить о… обо всем этом.
Габриэла не посмела сказать, что она не может даже
подняться. Когда сестра Эммануэль вышла, она сползла с кровати и, то и дело
останавливаясь и пережидая приступ, кое-как оделась. Габриэла больше не
чувствовала себя послушницей и не была уверена, что ей можно носить
черно-коричневое платье и накидку, которые полагались новицианткам, однако
ничего другого у нее все равно не было.