Доминик.
Трусоватый, лысеющий со лба ангел-хранитель – вот что такое
Доминик. В брюхе Доминика легко уместился бы небольшой отряд морских
пехотинцев, поросль на его груди постоянно присыпана крошками – табачными,
хлебными; от подмышек Доминика тянет псиной, от бейсболке Доминика тянет
козлятиной, и все же я нежно люблю Доминика. Он единственный принял во мне
участие, он предоставил мне номер 27 в вечное пользование. У Доминика я получаю
жалованье: такое же, как и немногочисленный штат отеля, не больше и не меньше.
Да и характер моей работы не изменился: я по-прежнему забираю туристов из
аэропорта, русских среди них нет. Французы, бельгийцы, иногда – канадцы,
несерьезные мужики с серьезными намерениями. Они отягощены подружками, но чаще
– досками для серфинга, доски и весь остальной багаж забрасываются на крышу
маленького автобуса. Автобус тоже принадлежит Доминику, и, перекинувшись парой
фраз с серферами, я сажусь за руль. Французов и бельгийцев это забавляет,
канадцы относятся к путешествию с женщиной-шофером настороженно. В любом случае
выбора у них нет. После двух с половиной (а иногда и трехе половиной) часов
утомительного горного серпантина я непременно получаю приглашение на ужин.
Напрасный труд, ужинаю я с Домиником. Для серферов я потеряна безвозвратно. То
же можно сказать о футболистах в майках «Рональдо» и «Рональдиньо», о торговцах
орешками, о торговцах коврами, о торговцах поддельным берберским серебром,
теперь в моей жизни есть лишь один мужчина.
Доминик.
Доминик не клеится ко мне, он не клеился ко мне и в самом
начале нашего знакомства, что способствует этому больше – ангельские крылья или
вонючая бейсболка? А может быть, все дело в извечной трусости Доминика?
Трусость делает его почти провидцем, в контексте Доминика у нее возникает масса
других, куда более приятных синонимов: деликатность, сочувствие, сострадание,
осторожная симпатия. Да, именно так: осторожная симпатия.
Доминик привязан ко мне, Доминик остро во мне нуждается,
ежедневные свежесрезанные цветы в номере – это тоже Доминик. И все же он не
выходит за рамки осторожной симпатии. Мое прошлое страшит его не меньше, чем
поломка кондиционера. Что думает о моем прошлом Доминик? Мое прошлое – l'amour
[2]
? Мое прошлое – le merde
[3]
? На прямой вопрос Доминик
не решится и через тридцать лет, когда я стану charmante petite vieille. Жаль,
что я поняла это слишком поздно. И мне придется приберечь ответ для кого-нибудь
другого, не такого трусливого.
Мое прошлое – любовь.
Мое прошлое – дерьмо.
Любовь и дерьмо пребывают в нем в восхитительном, почти
сакральном симбиозе. Любовь и дерьмо, дерьмо и любовь, любовь – дерьмо; стоит
тебе поставить между любовью и дерьмом знак равенства – и конец света
обеспечен.
Трусишке Доминику лучше не знать об этом.
И мечтать о Марракеше, о Касабланке, о Рабате. И черт с ней,
с благословенной Францией, исторической родиной, на которой Доминик никогда не
был. Как не были его отец и, возможно, дед и прадед. Род Доминика пустил корни
в Эс-Суэйре задолго до появления межатлантических рейсов «Эйр Франс», нижние
ветви его генеалогического дерева пошли на изготовление мачт корсарских бригов,
средние – на балки и перекрытия отеля «Sous Le del de Paris», а нелепая
худосочная верхушка – и есть Доминик.
Назвать ее кроной язык не повернется.
И все же я нежно люблю Доминика.
Его французский похож на мой собственный французский,
неправильный, не размножающийся в неволе французский. С той лишь разницей, что
бреши в нем Доминик частенько затыкает арабскими, а я – русскими словами.
Все еще – русскими.
Le merde.
Дерьмо.
Это может относиться к чему угодно: к утренним туманам, к
ценам на бензин, к пропаже пепельницы из пятнадцатого номера (пепельницы из
него исчезают регулярно), к интерьеру виллы Алена Делона в одном из предместий
Марракеша (Доминик набрел на фото интерьера в каком-то журнале), к постоянно
дующим ветрам.
Тут мы с Домиником расходимся.
Ветра – вовсе не le merde, как полагает Доминик. Ветра –
лучшее, что есть в Эс-Суэйре. Переменчивые, прихотливые, всегда влажные ветра
навеки приковали меня к маленькому городишке с большими волнами. Вышибить из
башки l'amour которая и есть le merde, им не удалось, но во всем остальном они
выше всяких похвал. И что-то подсказывает мне: благодаря им я никогда не
постарею, история «прелестной маленькой старушкой» обойдет меня стороной. Ветра
Эс-Суэйры сдуют с лица любой намек на морщины, а губы так и останутся
обветренными, упругими и солоноватыми. Точно такими же, какими они были в тот
день, когда я встретила l'amour.
Ветра Эс-Суэйры возвращают меня в него – снова и снова.
Только теперь, по прошествии трех лет, я поняла высший смысл
своего побега в Марокко: я здесь не для того, чтобы забыть все, нет. Я здесь
для того, чтобы помнить. Не то, что было потом, когда l'amour превратилась в le
merde, а то, что было в тот первый день.
Воспоминание о счастье. Не больше и не меньше.
Мое воспоминание о счастье – Эс-Суэйра – всегда под рукой.
«Ты странная», – сказал мне однажды (лишь однажды!)
Доминик. Мы напились, без всякого повода; мы напились, хотя до очередного Дня
перемирия в Первой мировой войне оставалась ровно неделя. Вот тогда-то из брюха
Доминика и полезли морские пехотинцы, один за другим. Крепкие парни, совсем не
трусливые, и на осторожную симпатию им было плевать, учинить допрос – вот чего
они жаждали.
– Ты странная, Сашa.
– Почему же, Доминик?
– Тебе никто не пишет. Никто к тебе не приезжает. Ты ни
разу ни с кем не говорила по телефону. И ты не выглядишь тоскующей по родине. А
русские всегда тоскуют по родине, я знаю.
Что ты можешь знать, Доминик? Ты не был ни в Марракеше, ни в
Касабланке, ни в Рабате, о благословенной Франции и говорить не приходится. Да
что там Франция, даже до Аэропорта тебе не добраться. Ведь для этого придется
сесть в машину или в твой дурацкий автобус и целых два с половиной часа
трястись по утомительному горному серпантину. Это выше твоих сил, трусишка
Доминик.
– Может быть, ты – не русская, Сашa?
– Ты же видел мой паспорт, Доминик.
– Да, но…
Чернокожий громила-сержант, вот в кого превращается Доминик.
И стоит только ему почесать переносицу, как летучий отряд морских пехотинцев
безропотно отправляется обратно в брюхо. Никаких допросов больше не будет,
несмотря на выпитое.
– Тебе не нравится, как я работаю?
– Ты отлично работаешь.
– Может быть, мне пора освобождать номер?
– Что ты! Он твой, ты же знаешь!