…Уже вечерело, когда я увидел вдали и внизу черный остов сгоревшего строения. На фоне молодой зелени и теплого неба цвета топленых сливок эта руина выглядела довольно неприятно, слишком наглядно напоминая о серьезных боях, шедших здесь совсем недавно.
— Бывший постоялый двор, — сказал Паук. — Тут еще прошлым летом драка была, королевские стрелки, кто-то из солдат лешачки и ребята с Драконьего Гребня. До Серебряной реки еще.
— Откуда ты знаешь? — спросила Шпилька.
— Подойдем поближе, — сказал Паук, и мы подошли, хрустя щебнем и углем, через которые лишь кое-где пробивались весьма неуверенные в себе травинки.
Это и вправду был постоялый двор, причем когда-то уютный и неплохо устроенный. Из почерневшей земли еще торчали обгоревшие жерди коновязи; обвалившаяся каменная кладка выдавала убитый жаром колодец — на его дне еще виднелось немного воды, смешанной с золой и жидкой грязью, от воды сильно несло падалью. Жилые строения, хлев, конюшня — все сгорело дотла, остались только черные от копоти стены, сложенные из плоского камня, кое-где рухнувшие, и торчащие в стороны обугленные потолочные балки. Ни папоротник, ни шелковая горная трава, ни даже бурьян и лопух не росли на этом пожарище, только вездесущий вьюнок уже протягивался через угли и копоть к щербатым стенам, осторожно хватаясь цепкими усами за почерневшие камни. Тут было отнято так много жизней, что земля пропиталась смертью на ладонь.
— Мне рассказывал Нож, — сказал Паук, подойдя ко мне так тихо и неожиданно, что я вздрогнул. — Он, знаешь, уцелел в этой драке, но его ребятам, по большей части, не повезло… Что, видишь, как тут все было, да?
Я видел, еще как. Я так часто видел что-то подобное, мне пришлось участвовать в стольких стычках с аршами, что надо было только чуточку сосредоточиться — и память восстанавливала все сама собой: и лязг оружия, и хриплую брань людей, и визг орков, и треск пламени с грохотом обваливающейся крыши, и злобное, захлебывающееся ржание лошадей… Кровавые лужи, вонь, растерзанная плоть, расколотые черепа, трава, порыжевшая от трупного яда…
— Сюда посмотри, — буркнула Шпилька непривычно хмуро.
Я сделал шаг за полуобвалившуюся стену, наступил на обломок стрелы, врезавшийся в щебень двора, как в живое мясо — и увидел черную груду неопределенных очертаний. Осенние дожди и тающий снег размыли ее: в бесформенной черноте мне померещился обгорелый череп в орочьем шлеме, переломанная, не по-человечески широкая грудная клетка, еще прикрытая погнутыми стальными плашками, какие арши нашивали на куртки для защиты от стрел, еще кости, грудой, как хворост…
Это я тоже видел. Их тела стаскивали в кучу, еле преодолевая тошноту, брезгливо, обернув руки в перчатках полами плащей, чтобы случайно не дотронуться по-настоящему. Их оружие швыряли в ту же кучу, все вперемешку, давясь от отвращения. На трупы и оружие бросали охапки соломы, лили масло и запаливали с нескольких сторон. Сторонились чадного дыма, вытирали слезящиеся глаза, кашляли и кляли Зло и его представителей. Уверяли, что на месте сожжения их трупов никогда не вырастут цветы.
Так никогда не поступали с телами людей, не говоря уже о павших эльфах. Мы, рыцари Государыни, должны были ненавидеть врагов Пущи, но уважать их — если те, разумеется, были не орками. Общий тон велел быть снисходительно-просветленным, надменно-вежливым, общий тон велел оказывать мертвым врагам подобающие почести — если те, разумеется, были не орками. Об уважении к оркам было бы дико даже подумать. Их яростная отвага в бою воспринималась, как одержимость, их тактика, их боевой талант почему-то считались воплощением всей дурости мира, вне зависимости от исхода боя, их победа называлась торжеством Зла и грязными чарами, их поражение — естественным ходом вещей. Я не помню, чтобы кто-нибудь, из людей ли, из эльфов ли, остановил руку с мечом, занесенным над раненым. Впрочем, орки не сдавались, вероятно, понимая, что их судьба — лишь победа или смерть.
Зато я помню умирающих, брошенных в костер живыми. Я думал, что душевная боль, которая чуть не убила меня осенью, больше не вернется, но тут, около этого погребального костра, не оплаканного, без воинских почестей, еще полного обгорелых костей, которые не удосужились прикрыть землей — эта боль снова зазубренным лезвием врезалась под ребра. Я задыхался от стыда. Общий тон велел оказывать милость к любым падшим — разумеется, не оркам. Общий тон велел не рубить для костра живого дерева, не снисходить до гнева на животных, избегать всего, хоть чем-то напоминающего жестокость — но орков все это не касалось никаким краем. Рыцари Пущи хвастались убийствами орков, как никогда не посмели бы хвастаться охотничьими трофеями, боясь обвинения в кровожадности. Мы были такими светлыми, такими высокими, такими чистыми, что эта горняя высь и чистота вошли в поговорку у людей — никто не замечал нашей темной стороны, наша темная сторона считалась светлой, наша жестокость считалась благом, люди были готовы ей подражать. Мы ведь были жестоки только с орками, Эро Великий, Варда, Дева Запада, больше ни с кем, только с орками!
Когда Паук тронул меня за локоть, я вспомнил, куда и зачем мы шли. Я поднялся с колен. Мне хотелось снять плащ и укрыть им кости бойцов, умерших за свои горы. Мне хотелось выть в голос, я прокусил губу, пытаясь выглядеть хоть немного достойнее. Я постарался вытереть слезы понезаметнее — стыдные, стыдные слезы, сопли, распущенные задним числом, когда уже ничего нельзя исправить…
— Это было давно, — сказал Паук, когда я осмелился на него посмотреть. — И это сделал не ты.
— Это ничего не значит, — возразил я. — Паук, я такое делал, и хуже делал… Я — Эльф, ты сам знаешь. Мне, вероятно, никогда не получить другого имени. Вернувшимся из Пущи очень тяжело снова жить среди живых существ.
— Может, у тебя и будет другое имя, — сказал Паук. — Я понимаю, что Эльф — это ужасно обидно.
Я только махнул рукой:
— Да на что уж мне обижаться…
Задира и Шпилька принесли цветущий багульник, вереск и сосновые ветки, чтобы прикрыть кости — и я рвал папоротник, режущий ладони, укрывал им кострище и думал, что это единственно возможная попытка Эльфа высказаться перед тенями погибших и хоть отчасти вернуть себе веру в справедливость…
…Мне не хотелось ни с кем разговаривать, когда синим молочным вечером того же длинного дня мы шли по проезжему тракту. Мне казалось, что ребята просто не могут не вспоминать о моем прошлом. Я думал о Топоре, слишком молодом для настоящего вожака, взявшем ответственность за остатки клана по отчаянной необходимости, как это сделал Нетопырь — как он отбрасывал пятерней назад короткую сивую челку и тер подбородок с длинным, плохо зажившим шрамом. Еще я думал о погибших товарищах Топора и о его выживших друзьях, о Ноже, ровеснике Задиры, с рваным ухом и вечной кривой ухмылочкой, о Жженом с багровым пятном старого ожога на осунувшейся хмурой физиономии, о Выдре, взъерошенной девчонке с откушенными фалангами мизинцев…
Я почти не смотрел вокруг. Взошедшая луна слишком нежно золотила молодую листву, свежий ветер благоухал слишком сладко, а дорога слишком гладко стелилась под ноги для моих мрачных мыслей. Я впал в непозволительную рассеянность, из которой был выведен чувствительным пинком Паука.