Я вдруг понял, что этот парнишка попал в Пущу, будучи гораздо моложе меня. Он выглядел совсем юным, почти ребенком. Я вспомнил болтовню гнома о том, что девственники Государыни становятся все младше — этот эльф был не мужчиной, а подростком. И его полудетское личико выражало ошарашенность внезапно разбуженного человека.
— Ты разговариваешь с гномами?! Это недостойно…
— Чем ты занимаешься? — спросил я. — Ты ведь не из горных мастеров?
— Нет, — произнес он с оттенком правильной эльфийской спеси. — Я рисую небеса, я рисую цветы, иногда я рисую закаты, я создаю гармонию Пущи… но к чему это тебе?
— О тебе, наверное, плакали дома, — сорвалось с моего языка. Эльф даже не удивился; возможно, он и не слышал.
— Ты пыльный, — заявил он с отвращением. — У тебя волосы грязные, у тебя руки грязные. Я никогда не видел таких грязных рыцарей.
В это время я начал с опозданием понимать, что он имел в виду.
— Ты рисуешь цветы, а Государыня… делает их реальными? То есть — частью чары? Ты не срисовываешь небеса, которые видишь, ты их выдумываешь, а Государыня…
— Ты… О Варда, Дева Запада! У тебя царапина на виске… от тебя пахнет… какой-то мерзостью. Слушай, рыцарь, я не хочу больше тебя слушать. Ты ужасно грязен. И… и мне не нравится…
Он сделал шаг назад, я, кажется, хотел его остановить — он шарахнулся, будто от огня:
— Не смей меня трогать! Ты обезумел! Ты меня испачкаешь!
— Вы, художники, все время рисуете Пущу, да? Вы ее все время создаете! Вы, а не королева Маб! Я прав?! — я почти кричал, но он все равно не слышал меня:
— На тебе нет благодати! Ты… у тебя морщины! У тебя царапина! Варда, Эро, что у тебя в руке?! Железо?! Злое железо?! Отойди, отойди от меня! Ты ужасный!
— Я не собираюсь делать ничего дурного, — сказал я, но это было совершенно впустую.
Художник, в настоящей панике, отступал спиной, оступился, сел на песок и смотрел на меня, как на хищного зверя, который разинул пасть и готов сожрать его. В этот миг я ощутил опасность, резко обернулся и увидел, что только и успеваю парировать удар мечом.
Потом я рубился с рыцарем Пущи, которого раньше не знал, и кто-то еще рубился с моими ребятами, и я видел краем глаза художника, который сидел, сжавшись в комок и закрыв ладонью рот, как девушка, глядя на бой дикими глазами, и розовые лепестки не сыпались, когда куст задевали мечом, а птицы все пели, и это было очень плохо, хуже всего, что мне пришлось пережить прежде, и мой меч прошел между ребрами, скрежетнув по нижнему, я еще успел его выдернуть, хлынула очень яркая кровь и сразу пропитала песок…
Все кончилось как-то внезапно. Я оказался стоящим над мертвым рыцарем, с окровавленным мечом в руке, а рядом с трупом сидел художник, все так же зажимая себе рот и глядя на меня в оцепенении крайнего ужаса, а за моей спиной ощущались мои ребята, мои живые ребята, я так чувствовал, но не мог обернуться, потому что из-за мэллорнов вышел белый единорог, вынеся на себе Государыню.
Время остановилось.
Я понимаю, что мои слова просто не могут быть точными. У меня свой морок, у Паука свой. Каждый додумывал ее, как мог и как относился к ней, к самому принципу Государыни, Хозяйки, королевы Маб, лешачки… я думаю, одного, собственного, настоящего лица у нее не было вовсе.
Единорог показался мне такой же чарой, как все вокруг, только менее телесной. Паук назвал его тенью зверя в мире теней, я, пожалуй, мог бы с ним согласиться. Я не видел ни черепа, ни сквозящих костей, но я хорошо осознал его колеблющуюся бесплотность. Такова же была и Государыня.
Ее прекрасные очи, голубой звездный лед, принадлежали бесплотному и бесполому лицу. Я не назвал бы этот лик ни ужасным, ни прекрасным — он не имел четких очертаний, еле обрисовывая сам себя как общую идею. Бледные клубящиеся кудри спускались ниже туманной гривы единорога; одеяние из матового зеленоватого тумана дымными складками ниспадало с седла — обозначало ли оно тело или пустоту, кто знает! Очевидным и определенным на этой призрачной фигуре было только золото. Тяжелая золотая диадема, ожерелье из кованых цветов, браслеты на стеклянно-прозрачных руках, чеканная сбруя единорога — все это выглядело настоящим, плотским и совершенно нереальным на бестелесном мираже.
— Здравствуй, Дэни, — услышал я ее дивный и скорбный голос, и она тут же обрела плоть. Я видел то, что видел всегда: белоснежного единорога, деву, подобную утренней заре, царственное облачение… морок, морок…
— Отчего же не Инглорион? — спросил я, сам поражаясь своей дерзости.
— Я оплакиваю память об Инглорионе, — ответила она. — Он был горд, прекрасен и отважен.
— Ты права, — сказал я. — Он умер.
Стоило мне произнести это вслух, как стало заметно легче дышать, будто ее власть надо мной каким-то образом ослабела.
— И ты умрешь, Дэни, — проронила она печально. — Твое тело одряхлеет, спина сгорбится, лицо покроется морщинами, а потом остановится сердце, и все, что было тобой, сгниет и превратится в тлен. От тебя останется горстка праха и несколько костей. Неужели тебя это не отвращает?
— Я живой, — сказал я. — Живые рождаются, живут и умирают. Это правильно. А ты — ты живая?
— Я родилась вместе с этим миром, — ответила Государыня, и ее голос звучал, как серебряная флейта. — Именно это и называется Перворожденностью. Я пребуду вечно, а прах уйдет к праху. Жизнь — ничтожное превращение из пепла в пепел. Что это по сравнению со мной?
— Ты — одна? — спросил я. — Такая, Перворожденная — одна?
— Нас несколько, — сказала она, и я услышал холодный смешок в ее голосе. — Но для тебя я — одна. Зачем тебе несколько Государынь? Тебе, смертный, и тебе подобным нужна одна Госпожа.
— Зачем тебе люди? — спросил я, хотя уже почти знал ответ.
Она рассмеялась откровеннее — смехом, ледяным, как январский ветер.
— Меня восхищает красота, — пояснила она. — А люди могут ее создавать. К сожалению, творить способны лишь смертные существа, то есть существа, обладающие душой. Я не могу творить. Я могу лишь упорядочивать сотворенное. Пуща — это не лес, Пуща — это гармония и порядок.
— Пуща — это морок, — возразил я.
— Пуща — это греза, — возразила она. — Это одно из дивных мест, где я собираю выдающиеся души и с их помощью концентрирую красоту. Низменность жизни нарушает гармонию. Живые существа, существующие во времени, пачкают, питаются, старятся, умирают. Я останавливаю время — и все вокруг становится возвышенным. Разве это не прекрасно? Люди постепенно понимают всю прелесть идеального существования, — продолжала она мечтательно. — Пройдет не так уж много времени, и время во всем мире остановится навсегда. Люди помогут мне в этом, а за помощь получат вечную юность, красоту и покой.
«Этому никогда не бывать», — подумал я, против воли сжимая кулаки, и спросил: