Вот что было совершенно нестерпимо. Всматриваться в темноту и видеть их лица. Слышать их голоса. И отправиться спать в покои, пустые и холодные, словно склеп. И полночи перебирать жемчужины в тщетных попытках заснуть: это ожерелье война связала с ними обоими.
Жизнь после смерти Магдалы казалась невыносимой. От холода и пустоты я наделал глупостей.
Написал письмо Розамунде, пригласил её в столицу на бал в Новогодье. Не ожидал, что она приедет, но — приехала, когда установились дороги.
Я очень давно её не видел. Отвык. Забыл. И кажется, смутно на что-то надеялся.
А Розамунда по-прежнему выглядела белой лилией. Как тропический цветок в пуху — тонкая и белая, в плаще с серебристой меховой опушкой. На мой взгляд, она похорошела за эти годы. Обрела какую-то законченность облика.
Если раньше её лицо легко принимало любое выражение, теперь определилось главное. Надменная рассудочная жестокость. Её лицо пресекало все попытки дружеского общения.
Её сопровождали несколько дам — в основном пожилые, но одна молоденькая и миленькая, розовая, рыжеватая. С детским складом губ. Помнится, жена герцога Роджера, он недавно женился и представил её ко двору…
Ребёнка Розамунда не взяла. Остановилась во флигеле для почётных гостей — его приготовили как подобает. Принимала дам столичного света с таким непринуждённым шиком, что я диву дался. У неё, думаю, было немало времени в провинции для того, чтобы научиться играть в королеву. Она играла отменно, как после долгих репетиций. Женская часть придворных впадала в экстаз от упоминаний о Розамунде.
Меня она посетила. По-другому этот визит назвать сложно. Посетила после большого приёма, когда уже основательно устроилась, в мой свободный час. Пришла в сопровождении рыженькой и пожилой толстухи, будто не желала остаться со мной с глазу на глаз.
— Рад, — говорю, — что вы всё-таки появились в столице, Розамунда. Это наводит на весёлые мысли.
Она взглянула холодно.
— Вот как, — говорит. — Так вы намерены сделать меня участницей своих увеселений, государь?
— Ну да, — отвечаю. — Почему бы и нет? Полагаю, что мы с вами уже взрослые, Розамунда. В таком возрасте люди способны перестать портить друг другу жизнь.
Я немного слукавил — надеялся ей польстить. Но промахнулся.
— Любопытно, — сказала она голосом, обращающим меня в нуль. Раньше у неё не выходило вот так лихо — одним словом. — А что изменилось с тех пор? Вы теперь хороши собой? Добродетельны? Благородны? Больше не имеете дел с преисподней? Вы стали достойны добрых чувств, не так ли?
Её дуэнья на неё смотрела, будто на священную хоругвь: «О, как она смела!» Мне вдруг сделалось муторно, как в старые-старые времена.
— Отошлите дуэнью, — говорю. — Или я расскажу, что думаю о вас, при ней.
— Любопытно, — говорит снова. — Любопытно, что вы можете мне сказать после всего, что случилось за эти годы? Есть какая-нибудь низость, которую вы не испытали на себе, государь? И чем вы можете меня попрекнуть?
— А вы безупречны? — спрашиваю. С кем, думаю, я решил поговорить! Затмение нашло.
Она выпрямилась. Всё это выглядело как на картине: её поза, её костюм — я понял, что это действительно репетировали много раз. Теперь уже было не тошно, а смешно. Поначалу она сумела даже задеть меня — за похороненные где-то очень глубоко в душе чувства подростка. Но чем дальше — тем мой разум делался чище. Она напрасно кинулась в атаку, не рассчитав позиций. Я начал наблюдать. Я уже догадывался, что она скажет.
— Прекрасный государь счёл необходимым украсить свой кабинет портретом своего фаворита, чья жизнь была фантастически постыдной, — начала Розамунда. А я поставил мысленную «птичку» над первым пунктом. Конечно, не замедлил и второй. — Мои покои заняты деревенской бабой, по случайной прихоти государя — матерью королевского сына. И этому ублюдку, рождённому мужичкой, государь дарует признание и покровительство.
— Да, — говорю. — Тогда как государыня коротает дни в изгнании, за вышиванием и сплетнями. Этому и вправду пора положить конец. Я так огорчён вашим положением, Розамунда. И так боюсь за Людвига: ведь дамы болтают, что иметь одного ребёнка — всё равно что не иметь детей вовсе. А вдруг — сохрани, Господь, — оспа или холера?
У неё глаза расширились. Проняло девочку.
— Государь, — говорит, — вы же не собираетесь…
— Я считаю, что вам нечего делать в провинции. Жена должна жить в доме мужа, не так ли?
Презрительную мину как водой смыло.
— Государь, — говорит (уже умоляюще), — но Людвиг остался с вашей матушкой… Ребёнку необходимо…
— За ним всегда можно послать, — говорю. Улыбаюсь. — И всё будет, как в лучших традициях, — счастливое семейство. Правда, моя дорогая?
Она тоже купилась на воспоминания подростка. Давно со мной не видавшись, думала, что я так же беззащитен перед её шпильками, как и раньше. И что я её жалею, и поэтому она может гадить мне на голову. Большая ошибка.
Я её больше не жалел. Я смотрел, как она разыгрывает роль оскорблённой королевы, — и перед взором моей памяти стояла Магдала, Магдала, убитая лучниками Ричарда, Магдала, лучшая из женщин. Которая отвечала за каждое слово, взвешивала каждую мысль… А Розамунда не знает, что такое король-тиран и муж-деспот. Только воображает, что знает.
Может быть, показать ей?
— Я непременно постараюсь нынче освободиться пораньше, любовь моя, — сказал я. С самой нежной улыбкой. — И навещу вас. Вы, вероятно, скучали без меня, государыня?
А она, совсем спав с лица, пробормотала в пол:
— Позвольте мне удалиться, пожалуйста…
Я изобразил самое лучезарное добродушие, какое только смог, — она, вероятно, увидела ухмылку бешеного волка, судя по реакции.
— Идите-идите, — говорю. — Припудрите носик. До вечера, моя королева.
Она выскочила из моего кабинета бегом. Дуэнья за ней еле поспевала.
Наверное, мне не следовало обходиться с Розамундой настолько цинично. Но чувства были слишком сильны: моё детское желание видеть её счастливой, мои последующие попытки устроить её удобно и оградить от своего общества, мой последний нелепый порыв поговорить с ней по-человечески…
После уроков Магдалы. После её чистейшей дружбы.
Я заявился к Розамунде той же ночью.
Она так взглянула на меня, когда я вошёл в её опочивальню, будто не могла поверить в моё присутствие. А я скорчил плотоядную мину, ухмыльнулся погаже и сказал:
— Добрый вечер, душенька. Вы весьма милы.
Неинтересно рассказывать, что в ту ночь происходило. На мой взгляд, это приравнивалось к опале или казни. Я не наслаждаюсь, силой принуждая кого-либо к ласкам, но на этот раз насилие почти успокоило меня. Умиротворило. Три года моих мучений стоили этой ночи — этой мести, я хочу сказать.