То, что «Сенькин командир», на которого ушло столько сил и нервов, не только не помер, но еще и явно идет на поправку и косится на девок, взбудоражило цыган так, что из шатров повылезли даже те, кто уже улегся спать. Дед Илья решительно уселся возле Рябченко с намереньем расспросить, когда будет конец всему этому военному безобразию, но у старика ничего не получилось: обрадованные цыгане запели сначала долевую, потом, не переводя дыхания, плясовую, рявкнула сипатая Райкина гармонь, в круг выскочила растрепанная Брашка, за ней – Симка, следом попрыгали остальные, и под садящейся луной, возле рвущегося к звездам костра началось чуть не свадебное веселье. Все искали Мери и Дину, но они спрятались в глубине шатра и до поздней ночи сидели там молча, обнявшись и думая об одном: из-за Рябченко цыгане, слава богу, отвлеклись от пьяной выходки Мардо и, возможно, завтра о ней никто уже и не вспомнит. «Какое счастье, что Дина не расплакалась при людях…» – подумала Мери. И, словно почувствовав ее мысли, подруга тихо сказала:
– Знала я, что ты поешь неплохо, но что вот так… Отчего ты у отца в хоре петь не хотела?
– Ну да… После тебя-то? И после тети Даши, Мани, Любы? Позориться только… – пожала плечами Мери. Слабо улыбнувшись и прикрыв глаза, негромко напела: – Мравалджами-и-ие-ери-и… Это грузинская застольная.
– Видишь, как красиво! А я вот не смогу… Знаешь, этих песен, долевых, я совсем не понимаю, не чувствую. Мне кажется – глупо, воют-воют, как собаки на луну, мелодии нет, красоты нет… – Дина задумчиво улыбнулась. – Не поверишь, только сейчас, когда ты «Радость» запела, я вдруг поняла, что это красиво… А до того сколько таборных певиц слушала, бабку свою – ведь всем певицам певица!.. – а не забирало.
– Пустяки… Я со страху и дыхание-то забывала брать. – Мери вздохнула. – Дина, что же теперь будет?
– Ты про Мардо? – сразу поняла Дина. Ее плечи под рукой Мери вздрогнули.
– Да. Дина, он, кажется, совсем… Я не знаю, как это назвать, не любовью же, но… он ведь ничего, кроме тебя, не видит!
– Чтоб он сдох, проклятый! – с ненавистью произнесла Дина. – Неужто я от него на этом свете не избавлюсь?!
– Бедная Юлька… – пробормотала Мери. Больше они не сказали друг дружке ни слова.
А утром весь табор узрел небывалое: зареванную Копченку. С красными распухшими глазами, с высохшими дорожками от слез на щеках, Юлька яростно гремела котелками и ведрами, увязывая свое добро и как попало кидая узлы в телегу. Подойти к ней не решилась даже Настя. Митьки нигде не было видно, его рыжего – тоже. Цыгане поняли, что Мардо ушел.
За весь день дороги Копченка не проронила ни слова. Вечером она сидела одна у своего шатра, обхватив руками колени, и смотрела в темнеющую степь. Цыгане, глядя на Копченку, только пожимали плечами. Когда Мери, набравшись храбрости, заговорила с ней о чем-то, в лицо девушке тут же полетела жестяная кастрюля: княжна едва успела увернуться. Кастрюля пронеслась мимо и спланировала в кучу лошадиного навоза.
– Ну вот, только выбросить теперь посудину-то! – рассердилась Настя. – Юлька! Ты что, белены объелась?! Чего на людей кидаешься?! Что тебе девочка сделала?
– Ничего!!! – огрызнулась Юлька, посмотрев на Мери с такой лютой ненавистью, что та невольно попятилась. – Ничего не сделала, так мне, что ли, расцеловать ее?
– Не подходи к ней, – вполголоса сказала Настя, беря Мери за руку. – Переживает, чего там… Ничего, отойдет скоро. Наша Копченка подолгу носа не вешает.
Мери вздохнула, надеясь, что старая цыганка права. Но уже через несколько дней и ей, и Насте, и всему табору стало ясно, что Копченка «сдала». Она больше не вскакивала на рассвете, чтобы по росе умчаться в станицу или хутор и вернуться с полной торбой добытого. Больше не слышалось над табором Юлькиных песен, не звенел ее дробный, заразительный смех, не раздувалась парусом во время пляски рваная юбка. Теперь Копченка или сидела неподвижно возле шатра, уставившись в небо, иногда даже забыв запалить костер, или лежала в глубине полога ничком, уткнувшись в подушку. Цыганки искренне жалели Юльку, списывая все на ее беременность. Никому и в голову не пришло, что неунывающая Копченка будет так убиваться из-за того, что непутевый муж в очередной раз пропал из табора. К тому же последние месяцы беременности Юлька в самом деле выносила тяжело. Страшная тошнота и слабость, которые, по уверениям опытных женщин, должны были навсегда отступить к середине срока, мучили теперь несчастную Копченку непрерывно. Она почти не могла ничего съесть: тут же начиналось головокружение, к горлу подступал противный ком – и, если Юлька не успевала лечь навзничь, все съеденное немедленно находило путь на свободу.
– Сволочи! – плача, ругала Копченка неизвестно кого. – Да что же это такое, нешто сейчас время подходящее, чтобы еду вот эдак-то… Господи, что ж делать-то?! Вовсе не есть, что ли, мне?
– Попробуй только, безголовая! – выходила из себя Настя. – Ты же, дура, не себя, а дите голодом уморишь! Он ведь только то ест, что мамка в себя пихает! Ешь, говорю! Да не вставай! Пусть хоть что-нибудь в пузе-то задержится!
«Задерживалось» немного, но, к облегчению Насти, животик Юльки все же благополучно рос. Мери пыталась помогать Копченке по хозяйству, старалась давать медицинские рекомендации, но неизменно натыкалась на грубый отпор: «Молода, кукушка, мне советовать! Замуж сначала сходи, а потом учи цыганку, как дите носить, раклюха бестолковая!» Мери огорчалась, тогда еще не понимая, почему Копченка так бросается на нее, но надежды наладить отношения не теряла.
Рябченко тем временем быстро шел на поправку. Старая Настя уверяла, что болезнь переломилась окончательно в тот день, когда «Сенькин командир» наотрез отказался пить бабкину травяную настойку.
– Извините, я… Честное слово, больше не могу!
– Все, здоровый молодец стал! – удовлетворенно произнесла старуха, выливая темную жидкость на землю и растирая ее ногой. – Коль гадость эту не принимает, значит – живой!
Видимо, Настина настойка имела волшебные свойства, или же сыграла свою роль сила могучего двадцатипятилетнего организма, но вскоре гаджо, за жизнь которого еще недавно никто не дал бы и сломанной подковы, уже ходил на своих ногах по табору. Дина ухаживала за раненым, меняя повязки, помогая на первых порах есть, стирая рубашки. Но упорно притворялась, что не понимает по-русски, и ни на какие вопросы командира не отвечала. Тот не настаивал.
Бродя по табору, Рябченко с искренним любопытством осматривал лошадей, телеги, шатры, люльки для младенцев, связанные из жердин и висящие между оглоблями, худых, вертлявых поросят, которые бегали за телегами в веревочных упряжках, лохматых и грязных собак и таких же лохматых и грязных детей. Из вежливости цыгане старались говорить при госте по-русски, но он сам спрашивал, как назвать по-цыгански ту или иную вещь, пытался правильно произносить слова, на подначки не обижался, и вскоре даже дети охотно учили «Сенькиного комиссара» своему языку.
– А красивый гаджо какой, чаялэ, а?! – хихикали женщины, украдкой поглядывая на него. – Пока ранетый валялся – не видать было, а сейчас… Ух, за девками теперь следить надо, ух, следить! И с Меришки нашей прямо глаз не сводит! Меришка, он тебе не нравится? Дыкх
[33]
, какой туз козырной! И начальник большой!