«Уж будто прямо и „Барыню“ плясал?»
«А то нет? Цыгане из Грузин у него были, всю ночь гуляли, пели, скакали, как черти, под утро только и упороли. Они его и заездили».
«Царствие яму небесное…»
«И земля пухом… Хороший барин был. Хоть и непутевый».
Глава 5
По Живодерке мела метель. Поземка с воем носилась по тротуару, белыми страшными столбами взметалась у заборов, у кирпичных ворот церкви великомученика Георгия. Редкие фонари не горели: ночь была лунной, и, по мнению городской управы, освещения в таком случае не полагалось. Но мутное пятно месяца то и дело пропадало за косматыми клочьями туч. Снег валил густо, как перья из вспоротой перины. На улице не было ни души, и лишь одна мохнатая лошаденка, нагнув голову, тащила по Живодерке широкие извозчичьи сани. Извозчик, весь заметенный снегом, изредка вытягивал лошадь кнутом, оборачиваясь к седокам, ныл:
– Добавить бы надо, барышни… Виданое ли дело, непогодь какая… Дороги в двух шагах не видать… Скотина с утра не поена…
– Обойдешься! – ответствовал из саней голос Стешки. – Тебе и так полтинник дают за пустяк сущий. Совесть поимей, бородатая морда! Ну как, Настька? Не лучше тебе?
– Да ты не волнуйся… – хрипло сказала Настя, не открывая глаз. На ее ресницах комьями лежал снег. Стешка закричала на извозчика:
– Да живее ты, домовой! Не видишь – худо человеку!
Сегодня праздновали крестины у богатых цыган-кофарей Федоровых, живущих в Петровском парке. Федоровы, среди цыган больше известные, как Баличи
[20]
(глава семейства одно время торговал поросятами), пригласили к себе всю семью Якова Васильева. Отказ приравнялся бы к кровному оскорблению, и васильевский хор с самого утра в полном составе тронулся к Баличам. Крестины были великолепными, стол – роскошным, много пили, ели, плясали. И все было бы чудесно, но ближе к вечеру Настя вдруг почувствовала жар. Сначала она пыталась держаться, но уже через час Марья Васильевна заметила ее бледность и усталый вид. В тот же миг Настя была извлечена из-за стола, закутана в шубу и уложена в извозчичьи сани. «Домой сей же минут! Не хватало еще в горячке свалиться! Стешка, поезжай с ней, дай вина горячего с медом и спать уложи!» Настя не спорила: ей в самом деле было плохо.
– Допрыгалась, чертова кукла! – бурчала Стешка, загораживая сестру от ветра. – Долазилась, дурища, по сугробам, доигралась в снежки бог знает с кем… Ты бы еще, как этот черт таборный, голяком по снегу пробежалась! Мы, слава богу, цыгане порядочные, нагишом по двору не шлендраем! Вот, не дай бог, захвораешь – что тогда?
Настя вдруг открыла глаза. Нетерпеливым жестом велела Стешке замолчать, прислушалась, затеребила извозчика за край армяка:
– Эй, милый… Останови!
– Одна – «живей», другая – «останови»… – забурчал извозчик, придерживая лошадь. – Вы уж договоритесь промеж себя, барышни, а то у меня скотина с утра…
– Помолчи! – с досадой перебила Настя, приподнимаясь в санях и вглядываясь в темноту Живодерского переулка. Стешка тоже вытянула шею:
– Что там?
– Погляди-ка… Не Воронин катит?
– Он. Его лошади, – уверенно сказала Стешка, вглядываясь в летящую по переулку пару каурых. Подумав, хихикнула: – Куда это граф на ночь глядя от Зинки? Об это время он не оттуда, а туда…
Топот копыт, свист полозьев, кучерское «Поберегись!»… Снег веером брызнул из-под саней, извозчичья лошаденка шарахнулась, и Стешка, не удержавшись на ногах, с воплем повалилась на дно саней:
– Да чтоб тебе пусто было! Держи лошадь, вахлак, смерти нашей ты хочешь? Настька, ты живая? Эй, Настька, Настька! Куда ты?! – Стешка вскочила на ноги, но было поздно: Настя выпрыгнула из саней и побежала вниз по Живодерскому переулку.
В узком переулке – кромешная тьма. В низеньких, скрытых заснеженными деревьями домах – ни одного огня. Изредка взлаивают собаки, свистит ветер, пурга бьет в лицо. Стешка, надвинув до самого носа ковровую шаль, догнала Настю, уцепилась за локоть:
– С ума сошла! Куда ты?
– А ты что, не слышала еще? – голос отворачивающейся от ветра Насти звучал глухо. – Воронин женится… Все наши знают, вчера отец с тетей Машей весь вечер говорили…
– На нашей Зинке? – недоверчиво спросила Стешка.
– Если бы… На генерала Вишневецкого дочке. Вчера помолвку объявили. Воронину же дела поправлять надо, от Аполлона Георгиевича долгов на полмиллиона осталось. Кто их выплатит? А у Вишневецких дочь одна, генерал за ней триста тысяч дает, да дом доходный, да имение под Богородском… Я думала, ты знаешь!
– Ну дела… – озадаченно протянула Стешка, вглядываясь в конец переулка, где уже виднелся дом Зины Хрустальной. – Ты смотри, у нее во всех комнатах свет горит! Ой, Настька… Ну тебя, пойдем домой, а? У тебя же жар, дура, пойдем! Женится, венчается, причащается – нам какое дело? Нам эта Зинка и не родня даже, это она врет, что ее мать Якову Васильичу племянница, я точно знаю, что нет. Пойдем домой, а…
– Отстань! – Настя побежала к дому.
Крики, доносящиеся оттуда, становились все отчетливее. Уже можно было разобрать голос – вопила горничная Зины, рябая Фенька:
– Ой, господи, ой, Богородица пречистая, ой, маменька… Да отоприте же, Зинаида Лексеевна, отоприте, душенька, не стращайте меня! Зинаида Лексевна, я за будошником, ей-богу, побегу-у-у…
Ворота были распахнуты настежь, снег еще не замел широкие следы полозьев, оставленные санями графа. Синели натоптанные следы. На снегу валялись вещи – платья, ротонды, салопы, шубы, шали. Среди них на четвереньках, путаясь в юбке, ползала Фенька. Она бестолково пыталась сгрести одежду в кучу, затем бросала ее, кидалась к крыльцу и барабанила в дверь:
– Зинаида Лексевна, отворите! Отворите, Зинаида Лексевна! Ой, что ж это делается, православные, поможьте-е-е…
Настя промчалась через двор, наступая на шали и платья, взлетела на крыльцо, встряхнула Феньку за плечи:
– Чего кричишь?
– Ой, Настасья Яковлевна! – изумилась горничная. – Откудыть вы?
– Что случилось, дура?!
Фенька мешком повалилась в снег и завыла:
– Ой, беда-а-а-а… Ой, граф Иван Аполлоныч нас с барыней бросили-и-и… Ой, и чево ж нам, горемычным, теперя делати-и-и-и…
О помолвке графа Воронина Зина узнала вчера. Всю ночь она проплакала в подушку, утром выглядела ужасно, и Фенька целый день восстанавливала хозяйке цвет лица с помощью льда из погреба, сметаны и пудры. Вечером приехал Воронин. Зина приняла его в гостиной – затянутая в черное бархатное платье, бледная, замкнутая и похожая, по словам подглядывавшей в замочную скважину Феньки, «на каменный статуй». Самого объяснения Фенька не слышала: граф и Зина не повышали голоса. Через десять минут Воронин вышел было, но с полпути вернулся.