– Да, – чуть слышно отозвалась Данка, зная, что это неправда. Что завтра он не придет. Не придет и послезавтра. И, конечно, не вернет денег. Надо что-то делать… Да. Вот только что?
Навроцкий ушел. Прибежавшая горничная затерла лужу на полу, выбрала папиросный пепел из цветочного горшка, долго ворчала насчет того, что она, конечно, дура неграмотная и барыня ее может не слушать, только что же это за дело брильянтами понапрасну разбрасываться, когда в доме шаром покати, одни бумажки из ломбарда по всем углам… Но скорчившаяся в углу дивана Данка не отвечала ей, и в конце концов горничная, вздыхая, ушла. Когда за ней закрылась дверь, Данка встала, пошла к окну. В темном стекле смутно отразилось ее лицо в ореоле распущенных волос. Под сердцем толкалась знакомая тупая боль. Последнее время она стала подступать все чаще.
Ночью Данка проснулась в холодном поту. Сон, почти всегда приходивший, когда она спала одна, снова привиделся ей. Глядя в стену, на которой отпечаталась серая лунная полоса, Данка пыталась прийти в себя. Руки, сжимающие одеяло, дрожали. В глазах еще стояла пустая темная комната, чья-то фигура, склонившаяся над ней, слышался недовольный голос: «Жива, цыганка?» И себя саму, пятнадцатилетнюю, в изодранной одежде, избитую и замерзшую, скорчившуюся в углу, Данка видела так явно, словно все это было вчера, а не восемнадцать лет назад. Будь проклят тот день, будь проклята та свадьба, после которой она осталась одна на всем свете. Среди чужих людей, среди гаджэндэ,
[33]
которые никогда ничего не поймут. Данка встала, ощупью нашла на спинке кровати шаль. Закутавшись в нее и стараясь унять дрожь в руках, подошла к темному окну.
Она не осуждала родителей, бросивших ее одну, избитую до полусмерти, в русской деревне. По-другому отец и сделать не мог. Не выбирать же было между старшей дочерью-шлюхой и четырьмя оставшимися девками, которых тоже нужно будет выдавать замуж. До сих пор Данка не знала, сумел ли отец пристроить сестер после такого позора на всю семью. Наверное, получилось, они же в Сибирь уехали, их там не знал никто… Дай боже. Только бы у девчонок не вышло так же, как у нее самой. Пусть никто не верит, пусть для всех она потаскуха, но она-то, она сама точно знает, что была чиста! Данка стиснула руками виски, горько рассмеялась, и этот смех странно прозвучал в тишине темной комнаты.
Знал бы Мотька, муж несостоявшийся, знали бы все они – и мать, и отец, и цыгане… Вот бы им посмотреть, как после первых же минут с Кузьмой, новым мужем, из нее ударил такой фонтан крови, что испачканной оказалась и рубашка, и простыня, и одеяло… Кузьма испугался страшно: ведь для него Данка была вдовой. Ей бы тогда открыться ему, рассказать все как было, объяснить, и видит бог, он бы поверил, ведь так, как Кузьма, ее не любил никто… Но Данке было пятнадцать лет, полгода она прожила одна и за эти полгода замечательно выучилась не доверять никому. Слишком велик был страх нового позора, страх снова оказаться на улице, без своих, без цыган. И Данка, едва придя в себя от неожиданности и боли, заявила на ясном глазу, что кровь на постели – то, что бывает у всех женщин раз в месяц. По лицу Кузьмы было ясно, что он понятия не имеет, о чем говорит новоявленная жена. Но показаться дураком парень не захотел, принял умный вид и даже помог снять и спрятать испорченную простыню. Ведь ему самому шел тогда семнадцатый год. Будь Кузьма постарше и поопытней, будь она сама не так испуганна, измученна и затравленна, – кто знает, может, и вся жизнь ее повернулась бы совсем по-другому. Но случилось то, что случилось, ничего не вернуть, а значит, и думать об этом нечего. Все-таки семнадцать лет прошло, и единственное, что у нее осталось от прошлого, – время от времени приходящий проклятый сон.
Почему она ушла от Кузьмы? Ведь Федька Соколов из «Яра» был ничем не лучше. Да и не к Федьке она ушла, если подумать, а просто захотела получше заработать. В «Яре», самом известном «цыганском» ресторане Москвы в Петровском парке, доходы были намного больше, а Данка, хорошо помнившая, что такое сидеть без хлеба, была просто помешана на деньгах. Она все время боялась, что останется без копейки, все время искала новых способов заработка и даже, будучи уже примадонной, к смеху всего хора, умудрялась гадать соседкам, складывая в чулок полученные гроши. Разумеется, что, как только подвернулся этот Федька и Данка узнала, что он из «яровских», – она не думала ни минуты. Связала узел и ушла за этим парнем, с которым и поговорить-то толком не успела. Сказал, что любит, – и слава богу.
Дальше были князья, графы, богатые купцы… В хор Данка отдавала большие деньги, и ее не трогали, хотя завидовали страшно. Молчал даже Федька, которому Данка подарила две тысячи – чтоб отвязался. Парень, правда, дураком не оказался и потребовал больше. Пришлось накинуть тысячу и снова связывать узел – теперь уже чтобы съехать в собственный дом. Дом на Воздвиженке ей купил граф Суровцев и, когда любовница покинула его ради купца Курицына, обратно помещение не потребовал – к великому облегчению Данки. За это она принимала графа еще несколько раз, когда Курицын пропадал в своем клубе на Дмитровке. Потом они оба надоели ей, на горизонте появился какой-то иностранец, трудную фамилию которого она уже успела забыть, а потом…
Данка сощурила глаза, отгоняя подступившие слезы. За окном было темно хоть глаз выколи, но ей снова и снова чудились цветные огоньки, которые она видела в ту ночь из тройки, уносившей ее с красавцем поляком неведомо куда. Дробь лошадиных копыт по мерзлой земле, холодная медвежья шерсть полости, иней на воротнике, блеск перстней, теплые губы Казимира и эти цветные огоньки вдали… За то, чтобы возвратить ту ночь, Данка отдала бы десять лет жизни, но кому было знать, как не ей, – ничего на свете не возвращается и не повторяется.
Данка отошла от окна. С ужасом посмотрела на пустую, развороченную кровать, понимая, что стоит ей закрыть глаза – и сон вернется снова. Вздохнув, решительно шагнула к столику, зажгла свечу и пошла из комнаты.
В детской мигал оплывший огарок. В углу дремала нянька. Опасливо косясь на нее и загораживая ладонью пламя своей свечи, Данка прокралась к кроваткам.
Пятилетний Миша сбросил с себя во сне одеяло, свесил вниз руку. Из уголка его рта тянулась ниточка слюны. Данка вытерла ее, нагнулась за упавшим на пол одеяльцем, но едва она начала укрывать сына, Мишенька проснулся и сел в кроватке. Потер глазки, сонно улыбнулся:
– Ма-а-ама…
– Ч-ш-ш… – Данка прижала палец к губам и поманила сына пальцем.
Тот заговорщически закивал, спустил босые ножки на пол, схватил мать за руку. В это время заворочалось одеяльце на соседней кроватке, послышалось хныканье. Данка на цыпочках подошла к дочке, взяла ее вместе с одеялом и подушкой на руки и быстро, тихо пошла вон из детской. Мишенька, стараясь не шлепать ногами по полу, побежал за ней.
У себя в комнате Данка устроила снова уснувшую Наташу в углу своей кровати, легла рядом, и тут же под руку ей юркнул сын.
– Как в таборе? – счастливо спросил он, прижимаясь теплой со сна щекой к ладони матери.
– Да, маленький, – Данка старалась, чтобы голос ее не дрожал, – как в таборе. На одну перину ляжем, другой укроемся – и никакой мороз нам не страшен.