У невысокого крыльца стояла «волга» с урчащим мотором. Водитель, уже не тот, что вез из аэропорта, услужливо распахнул заднюю дверцу.
— Прошу.
В полутемном салоне оказался еще один человек, пожилой добродушный толстяк.
— Здравствуйте. — Отодвинулся. — Садитесь удобнее.
— Не будете против, я товарища подброшу? — сказал водитель, трогая машину. — Это по пути. Ваш рейс в семь тридцать, город еще пустой, мы успеем.
— Подбрасывайте, — отозвался Космач, в тот миг ничего не подозревая. — Я подремлю…
— Извините, из какого меха ваша шуба? — спросил попутчик.
— Волк. — Он устроил затылок на подголовнике и расслабился.
— Первый раз вижу. Почему-то у нас в Москве в волчьих шубах не ходят…
5. Засада
Проводив Космача, как и полагается жене, она немного поплакала, затем долго молилась перед своими иконками-складнями, просила у Бога благополучной дороги, добрых попутчиков, встречных и поперечных, и, успокаиваясь, еще раз поплакала уже легче, радостней, как слепой дождик.
Все ее предки по женской линии испокон веков провожали мужчин в странствия, давно привыкли, что супруги, отцы и братья куда-нибудь идут, бегут, плывут, и потому расставание, слезы и молитвы — дань обычаю и такая же неизбежность, как пришествие зимы или лета.
Потом спохватилась, чашку, из которой пила Наталья Сергеевна, разбила об пол, осколки же вместе с ее следами замела и все в печь бросила: гори, гори, всякая память, да в трубу вылетай.
Весь вечер Вавила просидела за рабочим столом Космача, в уютном кресле, покрытом собачьей шкурой, — место его насиживала, чтоб не забыл в дороге обратного пути. Света не зажигала, смотрела в окно и мысленно бежала за черной машиной, увезшей Ярия Николаевича и эту черную, хромую женщину. Молилась тихонько, отгоняла сомнения, но сжималось сердце: ох, не к добру она явилась с дурным известием. Ни раньше ни позже, знать, чужое счастье почуяла.
А причина найдется…
На ночь глядя выбрала прямые да гладкие поленья, чтоб и путь был такой, печь затопила и, встав на колени, долго смотрела в огонь — сжигала печаль-тоску и образ соперницы, что стоял перед взором. Но будто глаза и душу опалила: нет покоя, и тревога воет вкупе с метелью за окнами. Ох, должно быть, сглазила хромуша или этот фотограф, снял на карточку образ и тем самым порчу навел.
Помолилась еще раз, уж на сон грядущий, но лишь прилегла на минутку, сделала вид, что заснула, и тут же встала,
— Не согрешишь — не покаешься. Распустила волосы, в посудинку воды налила, перстень с самоцветом и серебряную ладанку на дно опустила, дверную ручку омыла, три уголька из печи бросила.
— Заря грядущая, восставши, озари мя лучами, смой, сними изрок и порчу, очисти душу от горя и печали.
Лицо умыла, окропила себя с пальцев, остатки выпила. Перстень на палец надела, ладанку на шею, побрела сонная в горницу, легла на кровать, раскинув руки.
— Молодец сонный, именем Дрема, приди-приди, овладей мною, девицей непорочной. И чтоб спала я под тобою, аки реки спят подо льдом, аки горы под снегом, аки жена под мужем…
И почувствовала, как коснулся ее век мимолетный сон — так дневные птицы спят в разгар лета, когда зори целуются. Тотчас черная машина понеслась по метельной дороге, завивается снег следом, будто горькая соль, порошит черные стекла. За ними же самозванка сидит на мягких подушках, улыбается, таращит черные глазищи на чужого ладу, какие-то мерзкие слова говорит. И вот захватила своей- клюкой его шею, подтянула к себе и целует, бесстыжая!
Отринуть бы видение, встать и помолиться, да Дрема придавил к постели, ласковые свои руки на глаза возложил, на ушко шепчет:
— Спи, боярышня, сей сон пустой. Не тревожь сердечко вражбой, а как восстанешь с солнцем, распадутся узы мысленные и немысленные…
И в самом деле, когда проснулась, солнце в замороженном стекле заиграло, метель улеглась! Бросилась к окну, протаяла ладонью глазок — Святый Боже! — простор-то кругом какой и снег искрится, аж глазам больно. Какой-то бритый старик лопатой дорожку чистит, через всю деревню, а на плечах его синицы сидят, должно, корма просят…
Вот он к воротам завернул, тропинку пробил к калитке — неужто в гости идет? А она простоволосая, неприбранная…
Пока старик с крыльца снег сгребал, Вавила только и успела что косу заплести, убрать под кокошник, а он не постучал — коня вывел из стойла, лыжи надел и к реке направился. Тогда уж без спешки помолилась, умылась и постель застелила.
Старик потом в окошко стукнул.
— Юрий Николаевич просил проведать утром. Не бойся, отворяй!
Боярышня дубленку накинула, в сенях засов отбросила.
— Коль просил, так отворю…
Но открыла немного, глянула в шелку. Старик вроде бы валенки обметал и обстукивал, сам же искоса Вавилу разглядывал: глаз острый, лукавый…
— Зовут меня Кондрат Иванович, — чинно представился. — На том краю живу.
— Да уж видала тебя…
— Вот и славно. Пустишь погреться, Вавила Иринеевна? Воды вот тебе принес…
— Добро пожаловать, — дверь распахнула. — Входи.
А он первым делом печь пощупал, топила ли, затем одежины на себе расстегнул и присел на табурет у порога.
— Унялся ветер, отлетела ведьмацкая душа, — разговорить попробовал. — Виданное ли дело, с ног валит. По телевизору передали, умер этот академик, портрет показывали. Я что говорил? Мне все Юрий Николаевич не верил. А я если что-то скажу по внутреннему велению, непроизвольно, все сбудется! Вот и про метель. Скопытился академик! Сначала хотели всенародный траур организовать, мол, по рангу положено, совесть нации скончалась. А я думаю, как это? Мы что теперь, без совести остались?.. Должно, в Москве тоже умные люди есть, отменили общий траур, так что флаги спускать не будут.
Вавила отвернулась, тихонечко перекрестилась, однако ни слова не сказала.
— Да, вон как природа от его смерти страдала целую неделю и по всему миру, — продолжал гость. — Передают, всю Европу завалило, а также и Америку. Даже в Австралии будто снегом сыпануло…
Она же села у окна, отстранилась непроизвольно.
— Хозяина поджидаешь, — угадал он. — Да только раньше обеда не жди, не будет. Автобус из города ровно в четырнадцать часов проходит. Так что ты тут пока жарь, парь… А будет желание, коня запряжем и встретим.
— Добро бы…
— Вижу, не очень-то разговорчивая… Обычай такой у вас или стесняешься?
— Думаю…
— Это хорошо. А я поговорить люблю. Да не с кем! Юрий Николаевич, он ведь тоже молчун. Пыхтит себе в бороду… Как жить станете?