
Онлайн книга «Слово»
Попы же и чернецы затянули свое, эхом откликнулись новокрещеные, однако Первуша расправил грудь, и голос его слился с дымами, подпирающими небо. Улыба и слушать забыл, и чувствовать. Он продирался сквозь народ, не сводя глаз с высокой княжеской шапки, с бледного лица его. Подойти близко не удалось — мешали попы и конные дружинники. А хор попов и новокрещеных понудил, понудил еще и, задавленный Первушиным голосом, умолк. Поп в ризах метнулся к великому князю, воздел руки, закричал что-то черным ртом. — Боярин! — в ярости окликнул Владимир доверенного. Тот тронул коня и, наступая на Первушу, потянул из ножен меч. Верно и сгубили бы тут же битливого [33] боярина и храброго дружинника Первушу, да все-таки протиснулся к княжескому стремени Улыба. — Где мой дедушко? Тихо так спросил, кроме Владимира, никто более и не услышал. Вздрогнул великий князь, покривился в седле и чуть было не рухнул наземь. Испугался Улыба, отскочил в сторону, затерялся в толпе. Доверенный боярин упредил, удержал князя, подпер его плечом. Опамятовался Владимир и еще пуще взбеленился, лютую казнь придумал для Первуши. — Отсеки ему язык! — велел он. Двенадцать дружинников, что Перуна-бога по Днепру сплавляли, навалились разом на молодого боярина, вмяли его в землю, но боярин и из земли встал. Пришли на подмогу чернецы — не осилили. И уж когда новокрещеные встряли, кинулись на Первушу, ровно вороны: кто руку держит, кто голову, кто саблей рот разжимает — одолели, отсекли Первуше поганый язык… Расторопные новокрещеные стали идолов из хором боярских выносить да на костер сажать. Все, что мечено было знаком языческим, — все огню отдали. А попы наущали: — В огонь! В смирении и молитвах жить надобно, рабы божьи! В аду отступникам гореть, в смоле кипеть! — В огонь, — шептал и молился великий князь киевский. — В огонь. Абы и следа не оставить от веры поганой. Присно и во веки веков! И поднимался над Киевом еще один дымный столб. Прибежал Улыба на Подол. Глядь — где хоромина Дивеева стояла, только черные головни лежат и дымок еще курится. Волхвы Девятко и Жмура около бродят, попов и великого князя поносят. Сел Улыба на землю, пепел из руки в руку пересыпает. Может, косточка какая от Дивея осталась… Но лишь наберет горсть — ветер тут как тут, — разнесет пепел, и на ладони лишь угольки останутся. — Не тщись, Улыбушка, — говорят волхвы. — Этак не отыщешь ты дедушку своего. В огне он не сгорел, в воде не утонул. — Где же он? — встрепенулся Улыба. — А где он — токмо мы и ведаем, — зашептали волхвы. — Идем с нами — укажем! Повели они Улыбу в таилище, достали ларец с харатьями. — Тута Дивей, — сказывают. — Тута и борошень его. Твоя она теперь. Бери да владей, аки князь престолом. — Песнь Дивеева! — закричал Улыба. — В леса уходить надобно! — торопят волхвы. — Нагрянут попы, и пропадет песнь Дивеева! Подхватили они ларец да отай в черные леса подались. А там народ разный собрался: где боярин, где изгой — уж и не понять, все вровень стоят и молчат, будто воды в рот набрали. Только Первуша с обнаженной саблей перед народом мечется, в сторону Киева указывает и орет безъязыко. Пробился Улыба в середину, поглядел на народ, потом на дымы, что скрестились над городом, да и запел. И понеслась над землею песнь Дивеева, только не под гусли звончатые, а под треск огня и стон, что над Русью стоял… Скитское покаяние. 1961 год
Только утром Марья корову подоила, перекрестила ее и со двора выпустила — одноглазый Лука объявился. Подошел Лука Давыдыч, на городьбу облокотился, веригу свою поправил и уставился на Марью. Здоровый глаз у него, ровно небо, голубой-голубой, а второй — будто сучок выгнивший в старой осине. — Коровку подоила? — спросил Лука Давыдыч и погладил коровью холку. — Экая справная у тебя коровка. И молочко, поди, жирное дает? — Дает, Лука Давыдыч, дает, — проронила Марья, не поднимая глаз и понужая корову. — А я уж и не помню, когда молочное ел, — признался Лука. — Зарок дал, обет: пестовать три года… Он снова поправил веригу — пудовый буровой ключ, висящий на шее, потер плечо под широкой, посконной рубахой. — Бо-ольно! — с радостью сказал он. — Больно-то как! Марья отвернулась, глянула вдоль улицы, куда из дворов выходили и тянулись к лесу коровы. — Не смешил бы людей-то, верижник, — бросила Марья. — Будто тебя здесь не знают… — Знают, Марьюшка, знают, — ласково пропел Лука Давыдыч. — Всякого знают… Да токо на молении я теперь, во искупление грехов своих в пустынь подался, вериги надел, плоть мучаю. — Ох, дурак дураком, — вздохнула Марья, намереваясь пойти. — Люди вон, слышно, в небе летают, а ты с железякой носишься… — Откуда слышно-то? — ухватился Лука и сощурил голубой глаз. — Радиво слушала? Али еще откуда? — Слыхала… — И не молишься, поди, нисколь, и постов не блюдешь? — Сколько молюсь — Богу известно, — отмахнулась Марья. — Чего пришел-то, верижник окаянный? — А за солью, Марья, за солью, — сказал Лука. — Соль у меня в келейке кончилась. Я ж теперь, аки апостол Петр, акридами питаюсь, да без соли и Бог не велел. — Нету у меня соли для тебя, — отрезала Марья и направилась к крыльцу. — Бог подаст. — А что за люди к тебе пришли? — остановил ее вопросом Лука. — Мужик и баба… Марья повернулась, взмахнула рукой. — Странники, Лука, странники… — Глянуть бы, что за странники такие? — заинтересованно проговорил Лука Давыдыч. — Нынче всякого люда в тайге полно. И хорошего, и плохого. Кто с добром идет, кто с разором. Нынче и странника не каждого приютишь, Марья, уж я-то знаю… Твои-то люди, поди, никониане, а то и вовсе лба не крестят. А ты их в избу свою пускаешь. Они тебе керосином иконы помажут, осквернят святость-то да уйдут. — Иди, Лука, ступай себе, — сдержанно произнесла Марья и поднялась на крыльцо. — Ты на меня зла не держи, — вдогонку сказал Лука Давыдыч. — Я с добром к тебе заходил. И вдруг поклонился в пояс, так что верига съехала и стукнулась оземь. — И за Тимку своего не серчай на меня. Все испытание Господне, все от владыки всевышнего! Лука Давыдыч поднял лицо к небу и широко перекрестился двуперстием. Сползшая с плеча рубаха оголила стертое цепью и изъеденное гнусом тело. Лука попятился немного, затем повернулся и пошел вдоль улицы, ступая босыми ногами в холодную, по-утреннему, пыль. Марья поглядела ему вслед, перекрестилась — и в избу. |