Они остановились в укромном месте на берегу реки, возле памятника коню: когда-то область занималась коневодством и шла ухо в ухо с конезаводами Дона и Кубани.
— Ну, и что дальше? — поторопил Зубатый. — Кто этот старец?
— Юродивый. Теперь понимаю, он был юродивым, а не просто бродягой. Он не местный, откуда-то пришел. Возможно, издалека. У нас таких никогда не было.
— Откуда ты знаешь?
— Ну, облик другой, и вообще… Я же работала в отделе административных органов, все крикуны были на учете. Да и наши старики не способны, нет такой дерзости. Была зима, помнишь? А он пришел босой, в рубище… Еще к старому зданию администрации. И стал кричать. Палкой грозил и кричал.
— Что он кричал? — Зубатого охватывал озноб, точно такой же, как вчера, после разговора с кликушей.
— А тебя звал!
— Меня?!
— Тебя, Толя, тебя. По фамилии звал — Зубатый. Говорят, часа полтора кричал.
— Что потом? Куда делся?
— Потом известно, кто-то позвонил, пришли милиционеры, забрали и увезли в отдел.
— И кто же он?
— Неизвестно, документов не было. В милиции сказал, ты — его правнук. То есть, он твой прадед.
— Сколько же ему лет?
— Ну уж больше ста. Может, сто десять…
— Такого быть не может! В таком возрасте и ходит босой? Нет, тут что-то не так!..
— Может, Толя, юродивый все может. Его врач осматривал, примерный возраст подтвердил. У них там есть свои способы… Его подержали сутки и выпустили. А он снова пришел к администрации и закричал…
— Что же ты ничего не сказала тогда? — постукивая зубами, спросил он. — Я же просил, чтобы все, что случилось…
— В тот момент сама ничего толком не знала. Но примерно через неделю я тебе говорила о нем.
— Говорила?
— Ну конечно! Но в то время столько юродивых приходило! Всякий народ лез, проходимцы, авантюристы… Дети лейтенанта Шмидта. Ты послушал и, наверное, забыл.
Зубатый сел на ступени постамента памятника и сжался, чтоб унять дрожь.
— Потом что было? — спросил сквозь зубы.
— Старца опять забрали и отправили сначала в дом престарелых, а потом вроде бы в психушку. Или сразу туда, я точно не знаю. А в наших диспансерах и в самом деле ад кромешный…
— В какую? Куда?
— Да, наверное, в нашу. Нужно поднимать документы в милиции, в нашей больнице…
Он не стеснялся своего озноба перед Снегуркой, но в десяти шагах маялся молодой телохранитель Леша Примак и мог видеть, как экс-губернатора колотит. Почему-то даже в такую минуту ему было не все равно, что могут подумать о нем…
— Стой! — Зубатому вдруг стало жарко. — Зачем он приходил? Помощи просил? Или что сказать хотел?
— Я же тебе говорила! — голос у Зои Павловны стал неприятно визгливым, как у торговки. — Повторить и то страшно… Тогда думала, просто сумасшедший старик, самозванец, псих… Не узнала святого, имени не спросила… А он ведь предупреждал нас! Кричал!
Зубатый надвинулся на нее и снял кепку.
— Что?! Что кричал?
Снегурка облизнула пересохшие губы, сглотнула этот чужой голос и глянула снизу вверх.
— Боги спят! Что же вы так шумите, люди? Если молитесь, шепотом молитесь и ходите на цыпочках.
Разбудите богов до срока, опять нас беда постигнет!.. И еще что-то говорил… А к тебе пришел, чтоб ты царю об этом сказал…
В этот миг она сама напоминала блаженную…
3
На следующий день, когда внутренняя паника немного улеглась и положение уже не казалась таким опасным, как вчера, Зубатый попытался выстроить собственное отношение ко всему происходящему, поскольку тонул в неопределенности. Он делал так всегда, если в каком-то сложном вопросе не видел никакого выхода: садился за стол и, рисуя на бумаге символические фигурки зверей, которые обозначали людей и связанные с ними события, таким образом растаскивал ситуацию на составляющие. Затем сортировал картинки, раскладывая по кучкам плюсы и минусы, уничтожал, что взаимно уничтожалось, и получался своеобразный сухой остаток, с которым можно было работать.
На сей раз и это не помогало, поскольку из-под фломастера выходила лишь овца, под которой подразумевалась дочь, и в голове сидела единственная мысль — сейчас же поехать в Финляндию. Он понимал: под собственное крыло не посадишь и от судьбы не убережешь, однако все утро думал о Маше и дважды звонил в Финляндию (дочь еще не проснулась), пока взгляд не наткнулся на фотографию отца. Снимал еще Саша, в ту, последнюю поездку: отец стоял в белом, трепещущем на ветру халате среди ульев на пасеке, высокий, худой, как жердь, дымарь в руках, шляпа накомарника на голове, загорелое лицо под черной сеткой словно затушевано, и отчетливо видно лишь клок седой бороды…
Очень похож на юродивого.
Лет пять назад у него передохли пчелы, пропали в тайге две из четырех коров (по слухам, напакостили местные), заклинил двигатель единственного трактора и не уродилась кедровая шишка. Зубатый со дня на день ждал, когда отец запросит пощады, ибо несмотря на хорошую физическую форму, возраст и усталость от неудач не позволили бы еще раз подняться из пепла. Но в это время к нему приехал местный писатель с колючей и скользкой фамилией Ершов, попил со стариком медовухи, а потом опубликовал в своем журнале пространный очерк о силе русского характера. И ведь, наглец, Зубатому прислал, дескать, погордись своим отцом, господин губернатор!
Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке.
Два года назад, когда Зубатый приезжал к нему с Сашей в последний раз, старик все еще светился от радости, хотя возрожденное хозяйство опять шаталось: сливочное масло, мед и кедровый орех посредники брали за гроши, а самому торговать на рынке стыдно, многие до сих пор узнают, да и хозяйство не бросишь. Нанимать же людей, эксплуатировать чужой труд для истинного коммуниста ни в какие ворота. Писатель, натоптав дорожку, заглядывал к отцу часто и все больше сводил его с ума, вселяя какие-то сумасшедшие надежды. На обратном пути Зубатый попытался отыскать Ершова в городе, однако сказали, будто он спрятался у себя на даче.
Ехать к отцу он решил в один миг и взялся было за телефонную трубку, но вспомнил, что свободен, что теперь не нужно докладывать в администрацию президента и объяснять причину выезда за пределы области, а надо всего-то — оставить записку жене: Катя опять всю ночь бродила по дому и теперь спала беспробудно. Правда, дорогой в аэропорт он все-таки отзвонился Марусю, но больше по дружбе, чем по долгу. В самолете он как-то незаметно успокоился, мысли об отце, о его немеряной упрямости вдруг потеряли обычный критический мотив. А что ему, прожившему всю жизнь на людях и во имя людей, оставалось делать, когда его публично опорочили, опаскудили, с ног до головы облили грязью? Не его лично, а партию, в которой он состоял, и великое коммунистическое дело, которому он служил искренне и честно. Вначале у него было настроение собрать таких же преданных партийцев и выйти с пулеметами на Красную площадь против изменников и предателей, однако скоро он резко и навсегда отказался от всякой борьбы, и не потому, что остыл, образумился — вдруг увидел: не с кем умирать на площади! Народу много, все кричат, возмущаются, но не с кем.