– Причем здесь лягушка, Анук?
– Лягушки жрут слизняков, – меланхолично говорит
Анук. – Терпеть не могу слизняков.
Анук не делает ровным счетом ничего, чтобы стряхнуть улитку
с ботинка, и слизняк благополучно перебирается на левый нос «камелота»,
украшенного виноградным листом. В то дождливое лето на винограднике было полно
улиток, они прятались на внутренней стороне листьев, они свисали гроздьями, в
темноте гроздья улиток можно было принять за гроздья винограда. Так говорила
Анук, а мне оставалось только верить ей: я никогда не ходил на виноградник
после захода солнца. Во всяком случае, в то дождливое лето.
Но лягушки не жрут слизняков.
– Лягушки не жрут слизняков, Анук…
– Жрут.
Убеди меня в этом, Анук. Никаких особых аргументов не
требуется. Просто положи мне ладонь на затылок, там, где шрам, – просто
положи, и я поверю во что угодно. В то, что лягушки жрут слизняков, в то, что
рядом со мной сидит двадцатилетняя Линн; в то, что фильм, который идет сейчас,
и есть «Лифт на эшафот». И в то, что «Жанна Моро, актриса» была когда-то «молоденькой
Жанной Моро».
Это ведь не составит для тебя труда, Анук. Просто положи
ладонь.
– Это неважно, Гай, – голос Анук прячется в
шелесте поп-корна, так же, как улитки из нашего детства прятались на внутренней
стороне виноградных листьев. – Это неважно. Стоит только найти лягушку, и
все сразу встанет на свои места.
Иди ты к черту, Анук, моя девочка.
«Терпеть не могу слизняков», – уж не ко мне ли это
относится?.. Иди ты к черту.
Я поворачиваю голову в сторону Линн, юной Линн. Линн
поглощена фильмом, знать бы, кому она так сопереживает. В моем фильме
сопереживать некому, разве что спящей дуре-блондинке, жене Мишеля Пикколи, или
как там его. Но сопереживать спящим – последнее дело. Чтобы им ни приснилось –
это всего лишь сон. Интересно, как выглядит смерть, если она приходит к тебе во
сне?.. Наверняка это что-то несущественное, что-то такое, о чем сразу
забываешь. Или делаешь вид, что забыл. Волчок, бывший когда-то предсердием
часов, подойдет для этого как нельзя лучше.
Анук не снилась мне ни разу, хотя я постоянно думаю о ней.
Мне снились ее сны, это да. Но сама Анук никогда не утруждала себя личным
присутствием. Даже Французской Синематеке в этом отношении повезло больше,
единственный вывод, который можно сделать, – Анук сюда захаживает.
Покупает поп-корн (монеты из рюкзака для этих целей не подходят, но вполне
возможно, что Анук расплачивается именно ими; если уж Линн выглядит
двадцатилетней, то почему бы какому-нибудь песо не прикинуться франком – в
руках Анук?).
Анук покупает поп-корн и устраивается на любом ряду. И
забрасывает ноги на спинку сиденья – точно так же, как сейчас.
Едва подумав об этом, я вдруг понимаю, что Анук за моей
спиной больше нет. И я, как всегда, оказываюсь к этому не готов. Не очень-то
вежливо оставлять женщину, с которой пришел в кино, прямо посреди сеанса, но –
если дело касается Анук – ни о какой вежливости и речи быть не может. И речи
быть не может, чтобы извиниться перед типом в кургузом пиджаке и футболке,
которому я едва не отдавил ноги. Тип оккупировал крайнее в ряду кресло, кургузый
пиджак выдает в нем любителя «jazz afro-latino», а футболка – страсть к сиесте
в гостиничном номере без кондиционера. И к женщинам с универсальным именем
«Мария». Под ногами у меня то и дело слышится хруст: улитки, ничего другого мне
в голову не приходит.
Анук нигде нет.
Все как обычно.
Анук нигде нет, но и возвращаться к Диллинджеру не хочется.
Я выкуриваю сигарету в туалете, обдавая дымом собственное отражение в зеркале.
Ничего нового я в нем не нахожу, Анук не может изменить меня, как Линн или
монеты из рюкзака, я ей не по зубам, бедный сиамский братец. Но торжество
длится недолго, кто знает, какие сюрпризы может преподнести Анук, с ней ни в
чем нельзя быть уверенным. Почти раздавленный этой мыслью, я плетусь обратно в
зал и застаю Мишеля Пикколи в тот самый момент, когда он пытается сунуть дуло
раскрашенного револьверчика себе в рот. Знаем мы эти штучки, пуля, которую ты
собираешься выпустить в себя, обязательно прикончит кого-нибудь другого.
Я предупредителен с типом в кургузом пиджаке (афро-латинский
джаз может согреть душу кому угодно); пардон, мсье, мне нужно пройти на свое
место. Тип цыкает зубом и извлекает из закопченных недр трахеи странное
звуковое сочетание, что-то похожее на «kothbiro», – в жизни не слышал
такого слова: ни в осуждение, ни в оправдание. Возможно, женщины с
универсальным именем «Мария» разбираются в подобных – странных – звуковых
сочетаниях лучше меня.
Еще более предупредителен я с Линн, но не с двадцатилетней,
а с той, которая привезла меня во дворец Шайо. Двадцатилетняя Линн исчезла,
вместо нее я снова вижу Бабетту из букинистического, единственное
предназначение бус из янтаря – скрывать морщины на ее шее.
Я благодарен постаревшей Линн за то, что наваждение
закончилось, – и в знак благодарности легонько жму ее руку. Линн отвечает таким
же легким пожатием, ничего, кроме сожаления, в нем нет. Сожаления о давно
ушедшей молодости, о безветренном дне где-нибудь в окрестностях Сен-Мало или
Довиля, интересно, что поделывает сейчас корзина для пикника, которая
сопровождала Линн в окрестности Сен-Мало или Довиля?.. Ни один вымпел на
спасательной вышке не вздрогнет, ни одна песчинка не сдвинется с места, солнце
повисло в зените, – молодость всегда кажется одним безветренным длинным
днем.
Сеанс окончен.
– Вам понравился фильм, Кристобаль?
– Очень, – вдохновенно вру я.
– Я рада.
Но никакой особой радости на лице Линн незаметно. Напротив,
она явно чем-то обеспокоена.
– Что-нибудь случилось, Линн?
– Кольцо… Я потеряла кольцо.
Я перевожу взгляд с расстроенного лица Линн на ее
расстроенную руку – туда, где совсем недавно обитало кольцо. Теперь на
безымянном пальце остался лишь след от него: светлая полоска кожи.
– Вот черт, – я пожимаю плечами. – Давайте
его поищем. Как оно выглядит?
Жалкие уловки, я прекрасно знаю, как выглядит кольцо.
– Белое серебро, – Линн готова хлопнуться в
обморок. – На передней стенке – гравировка. Символы по бокам…
Битых полчаса я ползаю под креслами, то и дело натыкаясь на
высохшие ноги Линн. Полчаса вполне достаточный срок, чтобы прояснилась история
кольца. Оно было подарено Линн много лет назад, в день помолвки. Впрочем, Линн
не совсем уверена, что это был день помолвки, но то, что день был
безветренным, – за это Линн может поручиться. Линн не говорит, кто подарил
ей кольцо, – явно не погибший писатель и не здравствующий министр-джазмен,
и даже не испанец, бежавший от Франко. Самые важные имена никогда не
произносятся вслух.
Кольца нигде нет.