Я почти уверен. Почти уверен.
Осталось только раздавить орехи в ладони – и запах будет
пойман.
– Ты узнал?..
Нет, это совсем не миндаль; я понимаю это в тот самый
момент, когда в желобе, идущем от ангара, появляется узенькая струйка. Поначалу
она кажется мне черной, но только поначалу. Не встретив никаких препятствий и
освоившись в гладком желобе, струйка набирает силу и становится струей. Того же
цвета, каким пропитаны камни. Все остальное дорисовывает мое воображение.
Неуклюжее, неповоротливое, но вполне способное справиться с видом перерезанного
горла.
– Не узнал… Эх, ты… – Анук разочарована.
А я ненавижу, когда она разочаровывается во мне, Анук, моя
девочка.
Подстегиваемый этим, я несколько дней ищу так поразивший
меня запах. И в конце концов нахожу: на заброшенном подоконнике веранды, среди
массы цветочных горшков, не очень-то дед следит за ними. Запах (гораздо более
слабый, чем на бойне, но тот самый, тот самый!) идет от растения с крупными
игольчатыми листьями и такими же крупными, бледно-розовыми цветами. Тонкие
лепестки больше похожи на папиросную бумагу, они легко скатываются в трубочку и
пропускают свет. В тот же день я выпытываю у деда название – китайская роза.
Или гибискус.
«Гибискус» нравится мне гораздо больше, чем пошловатая
«китайская роза», во всяком случае, это больше соответствует гибельному духу
бойни. Но идти с гибискусом к Анук не имеет смысла: наверняка она уже потеряла
к нему всякий интерес. Для Анук все мои открытия – вчерашний день. Даже такое
эпохальное: чья-то смерть на бойне – смерть, которую мы так и не
увидели, – отдает китайской розой. Я и сам не в восторге от подобного
открытия, что порождает очередную волну бессильной злости на Анук: без нее все
эти мыслишки никогда бы не завелись в моей голове.
Анук плевать на мою злость. Впрочем, на меня ей тоже
наплевать. И на деда, который называет нас «волчатами». «Волчата» – не самое
худшее из оскорблений, летящих нам в спину, но Анук мало беспокоит, что
творится у нее за спиной.
Ее вообще мало что беспокоит, Анук, мою девочку.
Она не ходит в школу, не ходит просто так, без всяких на то
причин. И мне приходится отдуваться за двоих: каждый день, кроме воскресений.
Каждый день, кроме воскресений, я жду.
Я жду, когда закончится урок, когда закончатся уроки, когда
закончится четверть, когда закончится год. В перерывах между ожиданием я
умудряюсь совсем неплохо учиться. Это вызывает ярость одноклассников и умиление
учителей: надо же, каков ты, сиамский щенок, соображаешь!.. Не меньшее умиление
вызвал бы у них лосось на нересте, если бы вдруг заговорил.
Со мной тоже заговаривают; но исключительно для того, чтобы
пригвоздить к парте набившим оскомину вопросом: «Это правда, что твоя сестра –
сумасшедшая?» Ответить на него положительно означало бы предать Анук.
Я не могу предать Анук. Я – трусливый, никчемный братец – не
могу предать Анук. И получаю за это по полной. В дальнем углу школьного двора,
у глухой стены, заросшей репейником и всегда влажной пастушьей сумкой. Странно,
но череп мой оказывается не таким уж мягким, он вполне достойно отражает удары
нескольких пар ботинок. Я почти не защищаюсь, я впадаю в оцепенение, в котором,
однако, есть место для репейника, пастушьей сумки, мелкой гальки, осколков
стекла; насекомых с раздвоенным хвостом, похожим на садовый секатор, –
медведки, вот как они называются. Масса запахов ворочается вокруг меня, масса
запахов проникает сквозь кожу – но ровно до того момента, пока их не перешибает
один-единственный запах.
Запах моей собственной крови, сочащейся из носа.
Именно здесь меня и поджидает главное унижение, главное
разочарование: моя кровь пахнет только кровью. Кровью и больше ничем: ни
миндалем, ни ванилью, ни смородиной, ни гибискусом. Анук умерла бы со смеху.
Или влепила бы мне что-нибудь похожее на: «Я так и знала, ничего интересного в
тебе нет»…
– Я так и знала, – говорит Анук.
Я не вижу ее глаз, скорее всего, они рассеянно прыгают по
строчкам книги, лежащей у нее на коленях. Когда Анук не шляется по
окрестностям, не отирается на бойне, не отсиживается на чердаке, ее почти
всегда можно застать здесь, на веранде, с этой чертовой поблекшей от старости
книгой в руках. Книга всегда открыта ровно посередине, и я уже успел зазубрить
ее название: «Ключ к герметической философии». Из всех слов мне понятно лишь
одно-единственное – «ключ». И это слово как нельзя более подходит самой Анук.
Она и есть ключ. Ключ ко всему, Анук, моя девочка.
– Я таки знала, что тебе когда-нибудь расквасят
физиономию…
– Тогда спроси у меня, из-за чего…
– И спрашивать не буду. Потому что ты – это ты.
– Нет. Потому что ты – это ты. Дура дурацкая,
Анук пожимает плечами. Ее нисколько не волнуют мой распухший
нос, синяк под глазом и багровая шишка на лбу. И только теперь я понимаю, что
Анук не нужна верность, а предательство она и вовсе счастливо не заметит.
– Может, я и дура, но морду начистили тебе, –
веселится Анук. – Зачем ты только ходишь туда?
– Низачем…
Она делает это ровно за секунду до того, как я решаюсь об
этом подумать: срывает цветок гибискуса и мнет его в пальцах. А потом бросает
сморщенные лепестки в книгу и с шумом захлопывает ее.
– Ты и читать-то не умеешь!– наконец-то выпаливаю я
давно заготовленную фразу. – И вообще – ты сумасшедшая. Все так говорят.
– А ты? Ты тоже так говоришь?– Анук совершенно
спокойна.
– Нет… – почему-то страшно пугаюсь я. – Нет! Ты
что…
Фиалковые глаза смотрят на меня. Нет, не так: фиалковые
глаза смотрят сквозь меня. И это самый рассеянный взгляд из всех рассеянных
взглядов Анук.
– А ты скажи то же самое. Правда, скажи…
– Нет… Ты что?!.
Анук легко огибает меня, легко касается шрама на затылке и
уходит – унося с собой запах гибискуса. И все остальные запахи заодно. Нет, не
так: запахи устремляются за ней, подобно отаре глупых овец, устремляющихся за
вожаком. Потом, не догнав Анук, они все же возвращаются – нехотя, хромая на обе
ноги, ворча и ругаясь. И мне на долю секунды кажется, что они грызутся между
собой за право обладать Анук, за право присвоить ее себе. И мне на долю секунды
кажется, что за право присвоить ее себе я и сам отдал бы все на свете.
Но обладать Анук невозможно, как невозможно больше терпеть
издевательства одноклассников и запах собственной крови, удручающе
однообразный. Все меняется в тот день, когда я, сжав зубы, следую совету Анук.
– У нее и правда не все дома, и кончит она в психушке.
Капитуляция происходит все там же, у навязшей на зубах стены – в дальнем углу
школьного двора. Она вовсе не выглядит унизительной, к тому же условия, на
которых отныне существует побежденная сторона, можно назвать идеальными: я
перестаю быть изгоем. Я становлюсь таким, как все. Таким, как все.