Лягушка.
Лягушка, сидящая на черепе, поразила меня в самое сердце.
«Лягушку ты уже нашел», – сказала мне Анук, сидя на
полу в «Monster Melodies». Я мог бы поклясться, что тогда, в середине мая,
рисунка в ежедневнике не было и в помине. В нем не было ничего, кроме имени
владельца на первой странице в правом углу – Thierry Francois. И единственной
записи, пристегнутой к тринадцатому мая – Salamanca?.. И никакого наброска с
лягушкой и черепом, еще тогда, в мае, я пролистал ежедневник до конца,
восхитительно пустой ежедневник, ежедневник упущенных возможностей, бедняга
Тьери!.. Никакого наброска с лягушкой, но Анук уже знала о нем. И что означает
подпись под эскизом – plateresco? И не сама ли Анук…
От этого довольно заманчивого предположения я отказываюсь с
трудом. Анук никогда не училась в школе, плевать ей было на школу, я не знаю
даже, умеет ли она писать. Я не знаю даже о такой малости. Да и что бы мне дало
это знание? Образец почерка Анук, не более. От мысли о почерке веет
умопомрачительным межзвездным холодом: слово «plateresco» написано не Анук. Его
написал тот самый человек, который пристроил вопросительный знак к Саламанке и
вывел на первой странице: Thierry Francois.
Его написал сам Тьери Франсуа, все четыре слова абсолютно
идентичны: решительное «s», невнятное «а», первые части слов выглядят
бодрячками, тогда как последние явно подвержены меланхолии. Полный упадок сил.
Слово написал сам Тьери Франсуа, никакой другой кандидатуры
у меня нет.
Я сижу над чертовым ежедневником несколько часов, уговаривая
себя успокоиться.
Мне нужно успокоиться. Или окончательно поверить в то, что я
сошел с ума, а к этому я явно не готов. В пользу версии «я сошел с ума» говорит
не только почерк. Почерк – еще полбеды, его можно и подделать, тридцать минут
тренировки – и добьешься нужного наклона букв, еще час – и окончания слов будут
выглядеть меланхоличными. Почерк – еще полбеды, главная проблема заключена в
чернилах. Тьери (или человек, подписавший первую страницу ежедневника, кем бы
он ни был) оставил следы на бумаге обыкновенной перьевой ручкой. Определить,
какими именно чернилами он пользовался – темно-синими, черными или
фиолетовыми, – не представляется возможным. По одной простой причине: они
выцвели.
Я сошел с ума – они выцвели от времени, так же, как и
бумага. Я имею дело с выцветшим Тьери, выцветшей Саламанкой и выцветшим
платереско. Тридцать лет – срок немалый, старятся все, так почему бы не
постареть чернилам?..
Я сошел с ума – ведь не было никакого рисунка, не было
никакого эскиза, никакого черепа, никакой лягушки, я не мог пропустить эту
страницу, я столько раз листал ежедневник… Мне нужно успокоиться – в конце
концов, появление растительного орнамента должно иметь разумное объяснение:
что, если слиплись страницы и я просто не заметил такой выдающийся
художественный опыт. Страницы слиплись, а потом (по причине, в которую мне не
хочется углубляться) – снова расклеились.
Именно так, говорю я себе, именно так. Анук умерла бы со
смеху, прослышав о моих шашнях с неожиданно обретенной земноводной тварью.
Выяснить, что же такое платереско, удается при первой же
встрече с Линн.
Мы больше не встречаемся в букинистическом, она сама
заезжает за мной на рю де ла Гранж на своем желтом «Фольксвагене-жуке». Каждый
раз я намереваюсь спросить у нее, выбросила ли она засохшие розы. И каждый раз
забываю это сделать.
– …Вы не знаете, что такое платереско, Линн?
Вот уже полчаса мы сидим в «Фольксвагене» – и все из-за
дождя, самого настоящего ливня, наш побег из машины невозможен, хотя до
ближайшего кафе рукой подать. Если бы Линн припарковалась на другой стороне
улицы, мы бы уже пили кофе за столиком и разговаривали о книгах. Книжная тема
неисчерпаема, к тому же в последнее время Линн почти не упоминает о своих
бывших возлюбленных, она вообще предпочитает не говорить о прошлом, не знаю, с
чем это связано. Прошлое (если оно еще имеет для Линн хоть какое-то значение)
надежно спрятано в коробках с пленками в аппаратных Французской Синематеки,
время от времени мы ее посещаем. Линн – для того, чтобы в темноте зала снова
почувствовать себя двадцатилетней; я – для того, чтобы в темноте зала снова
убедиться: от мертвого Диллинджера мне не избавиться во веки веков. Анук больше
не шуршит попкорном у меня за спиной, возможно, мы посещаем разные сеансы.
«Dillinger E'Morto» опротивел мне так же, как и сама Французская
Синематека, – до судорог в пальцах, до скрежета зубовного, но это
единственное место, где я могу встретить Анук.
Место, в котором встреча с Анук не светит мне ни при каких
условиях, – желтый «Фольксваген» Линн, глупо надеяться, что Анук вот так,
за здорово живешь, возникнет на заднем сиденье, если уж и выбирать между
«Фольксвагеном» и Синематекой – я выбрал бы Синематеку. Но особого выбора у
меня нет – ливень слишком силен.
Будь он чуть послабее, будь Линн моложе лет на тридцать, мы
не стали бы торчать в «Фольксвагене», всего-то и надо, что перебежать улицу.
Двадцатилетней Линн это, несомненно, бы пошло – перебегать улицу под дождем:
мокрое, облепившее фигуру платье выгодно подчеркивает заносчивую грудь,
стройные щиколотки смеясь распугивают лужи, никакой косметики, никакого риска,
что подведенные тушью ресницы потекут… Это пошло бы и тридцатилетней Линн, но
Линн за пятьдесят, и она наверняка знает, что такое платереско.
– …Платереско? Странно, что вы спрашиваете меня об
этом.
– Странно? Почему странно?
– Ведь вы же испанец, Кристобаль. Вы должны знать, что
такое платереско. Разве вы никогда не были в Саламанке? Платереско – это
архитектурный стиль. Саламанка – это рай для платереско.
– И вы видели этот рай?
– Энрике. Энрике учился в Саламанке.
Энрике, испанский друг Линн, как я мог забыть? Энрике
закончил университет в Саламанке, после чего ему и был подарен «Ars Moriendi».
– Расскажите мне о нем, Линн.
– Об Энрике? – Линн хмурится, я был прав, после
ночи в букинистическом ей почему-то не очень хочется вспоминать о прошлом.
– О платереско.
Архитектура – не самая сильная моя сторона. И о платереско я
мало что знаю. Кажется, платереско предшествовал барокко, во всяком случае – в
Испании. Орнаменталистика, как основная деталь декора зданий. И вообще – обилие
самых разнообразных, в основном растительных, орнаментов. Тончайшая работа,
почти ювелирная.
Линн испытующе смотрит на меня.
– Нуда… Ювелирная.
– Ведь ювелир по-испански будет платеро?
– Да, – с Линн нужно держать ухо востро, я едва не
попался. – Платеро. Точно.
– Странно, что вы не догадались, что такое платереско.
– Значит, растительный орнамент, – теперь уже я
испытующе смотрю на Линн. – Но, надо полагать, и животные встречаются…