Все-таки заносит меня, гражданин Гуров, хотя приятно, что вы
слушаете с интересом и даже просите продолжить мою мысль. Ах, вы и сами думали,
что в семнадцатом произошло что-то не то? Прекрасно. Когда же вы начали думать
об этом? Не тогда ли, когда стали вам платить за усердие меньше, чем вам
хотелось бы, как человеку, бывшему Ничем, но вдруг ставшему Всем?..
Хорошо. Оставим на время этот разговор.
Неохота мне сегодня трепаться и философствовать. Однако
мысль закончить надо, а то она не даст покоя.
Дьявол, в общем, своего добился. У него ведь не было
баготворительной цели – накормить массы. Хлебушком он рогато заманил эти массы
в клетку, дал последнему вошедшему в нее поджопник и захлопнул дверцу. Граница
на замке. Что из всего этого вышло, сами видите. Хлеб у сего мира покупаем. А
жрать трудовой массе нечего. Отравение ложными идеями кончается паршиво.
Кровавая блевотина с кусками сердца, вечная горечь души, вонь пропаганды изо
рта и мозга и так далее. А если бы, кстати, не совершенная, созданная Сталиным
система надзора, не палачи вроде меня и тучи красномордых карателей, если бы не
рабский крестьянский труд, то разбежались бы колхозички, как зайцы из зоопарка,
по всей одной шестой части света. Не одного райкомовца, не одного обкомовца и
гусей окрупнее допросил я, и каждого вызывал на откровенные разговоры. Они ни
капли даже не сомневались в том, что призваны именно надзирать, погонять,
выжимать соки и карать крестьянство, эту архиреакционную массу, этих врожденных
собственников, тормозящих движение рабочего класса к завеомо недостижимой цели,
к мировой коммуне.
Почему, спрашиваете вы, недостижимой? Могу ли я это
доказать? А если не могу, то толкоеать о заведомой недостижимости заветной
цели, по меньшей мере, невежествено… Не могу, признаюсь, доказать. Я не Ленин,
который умело брякнул: «учение Маркса всесильно, потому что оно верно!». Я
всего лишь осмелюсь сделать одно маленькое замечаньице, одну поправочку к этому
тупейшему и наглейшему афоризму. Одну позволю я себе поправочку. Учение Маркса
всесильно, потому что оно неверно!
Подумайте об этом на оставшемся у вас от всех ваших
ценностей досуге, гражданин Гуров. Подумайте, и вы, возможно, согласитесь с
тем, что верное или хотя бы относительно истинное учение не обращает к себе
насильно, как вокзальная блядь пьяного, потерявшего голову командировочного.
Мне ведь в свое время тоже пришлось зубрить Краткий Курс истории ВКП(б). Вот и
являлись в мою голову от зубрежки и печального опыта жизни мысли, которыми а
сейчас поделился с вами. Юношеские опять-таки мысли… На чем мы остановились?
Нет, не на том, что в проинции жрать нечего. Мы на письмеце Влачкова
остановились. Я вижу, что даже вам не по себе стало при чтении перечня
чудовищных карательных дел этого верного ленинца-сталинца!
Письмо это без особых сложностей попало в мои руки. Недели
две Влачкое ходил тише воды, ниже травы, не стрелял в тире, не пил, не
устраивал бардаков. Купил собственные сбережения инструменты для духового
оркестра и преподнес их детдомовцам – детям врагов народа. Ну, и дули детишки
несчастные «если завтра война», «вместо сердца пламенный мотор», «и никто на
свете не умеет лучше нас смеяться и любить»…
И захожу я однажды к Влачкову прямо в обкомовский кабинет.
Псы дожидались меня на улице, в «Эмке». Привет, говорю. Надо поболтать и
неплохо бы сделать это вас дома за рюмочкой, да под грибочек… Едем к Влачкову.
Едем и напрягаю я весь свой, порядком изощренный к тому времени, умишко, с
какой стороны забить мне это матерого вепря. С какой стороны? Уж больно он
неуязвим А брать его пора. Пора! Не то поздно будет, переждет падаль, пока
ежовщина стихнет и сам еще порубает вокруг себя всех явных и скрытых врагов. И
меня задеть сможет. Брать его, суку, надо, брать! ..
По дороге болтаем о боях в Испании, о зверствах фашистов в
Германии, об ужасах концлагерной жизни арстованных в Берлине товарищей, о
стахановском движении так далее. Приезжаем. Псам незаметно приказываю вызвать
двадцать рыл из спецохраны, оцепить дом, никого впускать и не выпускать.
Сидим. Пьем. Закусываем. Продолжаем болтать, но и о Влачков,
чую я, в страшном напряге, и сам я никак додумаюсь, как мне его получше
схавать. Не вписывается Влачков ни в один сюжет. Не влазит – и все. И вдруг
меня, совершенно как писателя, осеняет вдохновение и является образ Дела.
Кого-то, говорю, напоминает мне ваша трубка. Бледнеет Влачков и, чего уж я,
откровенно говорю не ожидал, раскалывается от полноты скопившегося за две
недели страха. Да, признается, пошутил я однажды на пикнике в заповеднике, что
очень смахивает моя трубочка на лицо Феликса Эдмундовича. Понимаю, говорю, что
не был у вас никакой задней мысли, но шутили вы зря. Этим воспользовался
Понятьев. Донос его дошел до Ежова и возвратился к нам с печальной визой.
Расследовать и наказать виновных. Официально, говорит Влачков, я никогда этом
не сознаюсь. Это было бы равносильно подписанию себе сурового приговора. Все
свидетели того шутливого безобидного разговора, кроме Понятьева, расстреляны
как враги народа, каковыми очевидно они и являлись на самом деле, а против
Понятьева я и сам кое-что имею. Раз для спасения своей шкуры решил меня
заложить, то его заложу десять раз! Двадцать! Сто раз заложу! Сволочь!
Вот это везуха поперла, думаю. Вот это везуха!
А вот скажите, говорю Влачкову, с большим намеком дожность
беспринципной защиты, не упоминал ли как-то пьянке Понятьев, как он вместе с
Лениным в участвовал на первом субботнике? Подумайте. Не расскавал ли Понятьев,
как он и еще несколько чекистов, перодетых в рабочих, несли вместе с Лениным
бревно? Вспомните ведь недавно на допросе один из горе-энтузиастов
коммунистического труда сознался, что по заданию эсеров свалили всю тяжесть
того бревна на больное плечо Ильича, и это обострило течение болезни мозга
вождя.
– Ну, сволочи! Ну, гаденыши! Они не дремали! Я готов
Подтвердить признание эсеровской мрази, – говорит Влачков, – и
вспоминаю, как в двадцать третьем Понятьев с ухмылкой сказал нам: Ильич долго
не протянет. Пишите, товарищ Шибанов!
Целые сутки записывал я «свидетельские показания» Влачкова
по будущему делу вашего папеньки.
А теперь, говорю Илачкову на вторые сутки нашей с ним
беседы, ответьте откровенно: считаете ли вы действительно похожей харю Асмодея,
в которую набиваете голландский табачок, на лицо Дзержинского, железного нашего
Феликса.
Да, отвечает, считаю, но это, разумеется, между нами, и
попыхивает своей трубочкой. Трубка, кстати, старой работы, поэтому ни о каном
заведомом издевательстве над рыцарем революции не может быть и речи. Абсурд
это, говорит Влачков, и никогда я не подтвержу своих тогдашних случайных слов,
а вы, товарищ Шибанов, если поможете мне выкрутиться из подлой истории, я вас,
даю слово коммуниста, сделаю начгоротдела НКВД.
Нет, говорю, вы со смыслом отметили необыкновенное,
дьявольское сходство Дзержинского с Мефистосрелем и должны в этом сознаться.
Ничего вам за это не будет, потому что я квалифицирую вашу аналогию как в
высшей степени воинствующе атеистическую. Да! Вы считали Дзержинского Красным
Дьяволом, то есть борцом с Богом, и не случайно назвали юнцов нового типа
«Красными дьяволятами». Ведь не случайно? И тогда естественно и логично будет
объявить доносчика Понятьева скрытым врагом атеизма, не признающим
богоборческой миссии нашего ленинского ЧЕКА. Ленин, между прочим, больше
смахивает на Асмодея, чем Дзержинский, тем более Сталин курит трубку. Чуете,
куда я гну?