Я видел только тихий зимний ландшафт и людей, причудливо круживших друг перед другом. И красный снег. И заледеневшие черные воронки от взрывов снарядов.
18 апреля Дания потеряла пять тысяч солдат. Из всех, кого я нес на своих носилках, мне больше всего запомнился человек без лица. Он и тот несчастный, что умер в объятиях Карны, прогнали русского прочь.
Зато Карна осталась.
Однажды мы с Карной латали маленькую цыганочку, которую тоже не пощадила война. У нее были глаза Ханны. Меня охватила слабость. Но только на мгновение. Я тут же пошел дальше. К следующей койке.
На другой день цыганочка и ее семья исчезли. Их называли людьми ночи.
Я думал о том, что мне следует попробовать спастись и уехать в Рейнснес. Пока был жив Бисмарк, врачи здесь не требовались.
Но я не уехал.
* * *
Когда я вернулся в Копенгаген, меня ждало письмо от Андерса. Он объяснял, почему прислал мне на жизнь меньше денег, чем хотел бы. Ему пришлось взять заем. Рыбы в море почти не было, а новая шхуна обошлась слишком дорого. В конце письма он сообщал, что Ханна вышла замуж и переехала жить на Лофотены.
Наступило лето. Я иногда останавливался и думал: сейчас в Рейнснесе лето! И видел солнце, которое опускается на острова, но так и не исчезает в море. Где бы я ни был, меня преследовал острый запах нагретых солнцем водорослей.
Но мне почти не было грустно, что время движется вперед без меня. Я даже плохо помнил лицо Ханны.
Рейнснес был лишь усадьбой, о которой я читал в книге.
* * *
Когда в конце июня состоялась Лондонская конференция и было заключено перемирие, у меня появилась детская надежда, что Дина, где бы она сейчас ни находилась, пришлет мне письмо или телеграмму: приезжай! Мы вместе поедем в Рейнснес!
Но она этого не сделала.
Потом пруссаки захватили Альс, и унизительный мир стал фактом. 30 октября Шлезвиг и Гольштейн одним росчерком пера были переданы под управление прусского короля и австрийского императора.
Я решил, что больше никогда не произнесу ни слова по-норвежски. И никогда не ступлю ногой на шведскую землю.
Копенгаген впал в оцепенение. Одни думали о своих сбережениях в банке и ренте, другие собирали продовольствие и бежали из города. Поздней осенью Аксель обратил внимание на то, что я сделал большие успехи в датском. Но иначе и быть не могло. Ведь я сдал отечество на хранение и должен был изучать медицину.
* * *
Я решительно не мог предвидеть, что вернусь в Копенгаген в качестве героя только потому, что подбирал раненых под Дюббелем. Так создаются мифы о мужестве.
И уж совсем не мог предвидеть, что Карна тоже приедет в Копенгаген. Тело ее в Копенгагене оказалось совсем не таким, каким оно было под Дюббелем. Я это чувствовал, но объяснить не мог.
Очевидно, то, что в студенческой среде меня считали героем, не прошло для меня безнаказанно. Однажды я напился и крикнул Акселю и другим собутыльникам:
— Кто из вас знает убийцу?
Убийцу не знал никто. Они решили, что я потерял рассудок. Я разозлился и заорал, ударив кулаком по столу:
— Куда, черт подери, она спряталась, эта убийца? Кто скажет?
Ни один из них даже бровью не повел.
— Он стал таким после встречи с пруссаками, — пробормотал Аксель и велел мне заткнуться.
Двое студентов подхватили меня под руки и отвели к вдове Фредериксен на Бредгаде.
Конечно, я знал, что убийцам, и мужчинам и женщинам, место на каторге и в тюрьме. Одно время я даже работал на каторге. Там я познакомился с двумя убийцами. Но это знакомство ничего мне не объяснило. Только спутало все мои представления. Убийцы выглядели такими невинными. Такими униженными. Жалкими. Иногда они вдруг грубили и становились несносными, как дети, которых никто не любит. Они не были похожи на Дину. У Дины и глаза, и мысли были острее бритвы.
ГЛАВА 3
Однажды мы с Акселем и еще одним студентом закатили пирушку на всю ночь. Студента звали Клаус. Мы выдержали экзамен на мужество, и нам захотелось это отпраздновать. Несколько часов подряд мы препарировали труп. Наша задача состояла в том, чтобы удалить из него все внутренние органы, набить его старыми газетами и снова зашить. После этого нас мучила жажда, мы были возбуждены и чувствовали себя героями оттого, что знали о людях все.
У покойника, человека известного и уважаемого, мы обнаружили все признаки запущенного сифилиса.
— Тс-с! — шикнул Аксель, когда Клаус заговорил о покойнике.
— Я же не называю фамилии, — успокоил его Клаус.
— Если мы сообщим о твоей болтовне главному врачу, у тебя будут неприятности.
— Кто бы подумал, что даже такие люди посещают «переулки»!
— Теперь ты это знаешь и успокойся, — сказал я, пытаясь подавить тошноту. Меня после вскрытия тошнило весь день.
— Бедняга! Ведь он был духовным лицом! — не унимался Клаус.
— Замолчи! И смотри, чтобы тебя никто не услышал. А то жалеть придется уже тебя! — Аксель поглядел по сторонам.
Клаус заговорил о том, что многим ныне покойным ученым не хватало ни нравственности, ни культуры.
— Но чтобы и духовные люди посещали «переулки», это уже ни в какие ворота не лезет! — воскликнул он, не желая сдаваться.
Мы с Акселем переглянулись.
— А ты сам никогда там не был? — вдруг спросил я.
— Где?
— У проституток.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я только спросил.
— Приличные люди не ходят в такие места, — смущенно сказал он.
— Но где-то мужчины все-таки приобретают опыт! — Я нарочно провоцировал его.
— Фу! — Он поглядел на Акселя в поисках помощи.
— Да-да, именно так! — Аксель явно не желал помогать ему.
Клаус не был нашим единомышленником, и у меня возникло желание помучить его.
Но Аксель перевел разговор на другую тему и начал рассказывать о городе, где прошло его детство, о двойной морали буржуазии и о своем отце, который каждое воскресенье в церкви отпускал всем грехи. В общем-то он говорил о том же, но более невинно. Акселю следовало стать дипломатом.
При этом он, словно ручной волк или большая собака, одним махом проглотил целый бутерброд и сырое яйцо. Ему удалось запихнуть это себе в глотку, не запачкав бороды. Потом он захлопнул рот и начал энергично жевать.
Строгое воспитание, которое он получил дома, не позволяло ему разговаривать с нами во время этих действий. Он держал рот закрытым. Но сам был точно в трансе. Он дрожал, как от холода, и судорожно подергивался. Сперва у него дергалась голова, а потом эти движения передались всему его крупному туловищу. Когда пища опустилась куда следовало, он сделал большой глоток пива. Точнее, одним глотком ополовинил кружку.