Она пробовала произносить его имя — Майкл. Но
не > х. Только про себя.
Он натянул для нее кусок холста, дал кисти и
краски. Она Хотела поблагодарить его, но это у нее получилось плохо. Слишком многое
заслуживало благодарности. Поэтому она быстро, по-будничному проговорила слова
благодарности и вздрогнула всем телом при взгляде на его руки. Ей захотелось
тоже что-нибудь подарить ему. Что-нибудь настоящее. Оставалось только
придумать, что бы это могло быть.
Он поддержал ее под локоть, чтобы показать,
как нужно стоять, чтобы не уставали плечо и рука. Она пыталась уловить смысл
его слов. Но они улетели. Осталась только его рука. Настоящая. Теплая. У Руфи
сдавило горло и захотелось уйти. Но Майкл как будто не заметил этого и
продолжал объяснять дальше. Уйти было невозможно. Когда он убрал руку, ей стало
легче.
Руфь покрыла холст белой и зеленой краской,
потом смешала два красных цвета и чуть справа написала дедушкин домишко. Она
делала вид, что ей все известно. Подражая Майклу, бросала на холст краску.
Вначале главным был цвет. Остальное она придумала сама. Вскоре Руфь поняла, что
ее мазки слишком грубы и сухи. Кисть слишком широка или се рука слишком тверда.
Ее охватило отчаяние, и она опустила руки.
— Скипидар?
Он подошел к ней. Наклонив голову набок, он
смотрел на холст. Потом взял у нее кисть и обмакнул ее в скипидар. От запаха
скипидара на душе у нее стало легче. Как мало надо, чтобы человек смог
воспарить над морем! Скипидар. Он отдал ей кисть, и она засмеялась, запрокинув
голову.
Майкл, улыбаясь, наблюдал за Руфью, потом
вернулся к своему мольберту.
Они почти не разговаривали. Каждый был занят
своим делом. Пошел дождь, и он велел ей идти в дом, а сам на трех столбиках
натянул над мольбертом старый парус.
Сидя у окна, Руфь писала дедушкину табакерку и
трех дохлых мух, валявшихся на подоконнике. Ей больше нравилось писать в доме.
На воле ее многое отвлекало. Майкл писал на воле.
Когда она собралась уходить — ей надо было
почистить хлев, — пришел Майкл и похвалил ее работу. Он показал ей тень,
которой она не заметила, но, главное, похвалил. И, как в прошлый раз, снова
прикоснулся к ее руке. На мгновение. Потом спрятал руки в карманы и
вопросительно посмотрел на Руфь.
Она кивнула ему. Его седые вьющиеся волосы
были тяжелыми от дождя.
Неожиданно на тропинке перед Руфью вырос
Эмиссар, прятавшийся в кустах. Она остановилась.
— Что-то ты припозднилась! Матери самой
пришлось пригнать коров. Йорген шастает по горам с этой собакой, а ты
слоняешься Бог знает где, как шалава. Люди уже болтают о тебе. Болтают, что ты
с утра до вечера торчишь у этого художника. Позор! Стыда на тебе нет! Забыла,
почему утопилась Ада? А? Забыла о наказании Господнем? Таких, как ты, святые
люди в Земле Иудейской называли блудницами!
Она стояла так близко от него, что в лицо ей
летели брызги слюны и было слышно каждое слово. Но она не понимала, что это
относится к ней. Не может быть, чтобы он имел в виду ее! Радость, доставленная
изображением на холсте табакерки и дохлых мух, покинула Руфь. В голове громыхал
голос Эмиссара, повторявшего одни и те же слова. Вечные слова о Судном дне.
Блудница! От этого слова не отмахнешься. Оно
преследовало ее всю дорогу домой, и потом в хлеву. Стояло в ушах, когда она
подняла подойник с молоком и поглядела на мать, сидевшую возле другой коровы.
Перемалывалось в голове, пока она смотрела на красные руки матери и ее бледное
лицо под платком.
И вдруг Руфь всем нутром ощутила усталость
матери. Ее тысячелетний позор. Выкидыши.
Она прижалась лбом к теплому боку коровы и
потянула за соски. Молоко брызнуло и потекло в подойник. Оно текло и текло.
В хлев вошел Эмиссар, он остановился между
Руфью и матерью. И снова произнес то слово. Блудница.
Мать вздрогнула так, что корова забеспокоилась
и чуть не опрокинула подойник. Она привстала со скамеечки, словно он дал ей
пощечину. Потом снова села и крикнула ему, чтобы он замолчал.
Но Эмиссар не унялся, он навис над ними,
высокий и статный, и изо рта у него тек словесный поток. В мире не осталось
места ничему, кроме слов Эмиссара. Так бывало всегда. Но раньше в них не было
такой ярости. Они не разили так беспощадно. И он никогда не обращался
непосредственно к ней. Так, как сейчас.
Руфь встала и остановилась перед ним с
подойником в руках. Его слова больно задели ее. Это уже чересчур. Ей
запрещалось все, чем ей хотелось бы заниматься. А Эмиссар заполнил собой весь
хлев. Весь мир.
Она открыла рот, чтобы глотнуть воздуха. Но ее
вырвало. Словно недоброкачественную пищу она извергла из себя Эмиссара на пол
хлева. Отставив подальше подойник, она пригнулась, чтобы самое страшное
извержение не попало матери на халат и на передник.
Эмиссар ловко отпрянул в сторону, словесный
поток иссяк. Несколько раз он открыл и закрыл рот. Потом повернулся и ушел.
Руфь вытерла губы обратной стороной ладони и
ждала, чтобы мать закончила доить обеих коров. Обе молчали. Полные подойники
они принесли домой и поставили в сенях.
Она вымыла лицо и руки. Повязала платок,
передник, накрыла кувшин тканью и стала процеживать молоко, слушая чистый звук
падающей в кувшин струи.
В открытую дверь и окно сеней, разделенное
переплетом на четыре квадрата, падал вечерний свет. Световые конусы
перекрещивались друг с другом над пенистой молочной струей, льющейся на ткань.
И происходило преображение. Свет преображал все. Делал прекрасным даже
уродливое. Руфь вспомнила, что Майкл хотел писать северное сияние, освещающее
снег. И Эмиссар не смел запачкать его своей грязью.
* * *
Подошел сенокос. Руфь работала, как машина. Но
с Эмиссаром она не разговаривала, даже когда он к ней обращался. Она сгребала
сено, наметывала воз, утрамбовывала его и снова сгребала. Йорген возил сено
домой, Эмиссар всем командовал.
Мать помогала то тут, то там. С таким видом,
словно ей не хватало воздуха. Руфь не сочувствовала матери. Пока мать
подчинялась Эмиссару, Руфи как будто не было до нее дела.
Слова Эмиссара о ней и тете Аде росли с каждым
днем. Однажды все должно было лопнуть. Вернее, взорваться. Руфь нарисовала, как
это будет, в своем блокноте для рисования и спрятала его в нижний ящик комода.
Руки и ноги Эмиссара отделились от туловища.
Белые зубы, каждый по отдельности, впились в ствол дерева, черными волосами, в
которых не было ни одной седой пряди, хотя Эмиссар был намного старше Майкла,
она обмотала овцу в правом углу рисунка. Шишковатый голый череп откатился и
белел возле хлева. Прямой нос и широкие плечи, не знавшие тяжести, летели по
воздуху, как щепки. Это был серо-черный взрыв с кроваво-красными контурами.
Глаза Эмиссара она прибила к столбу изгороди. Карие, блестящие, они были похожи
на ненужные гвозди, вбитые в годовые кольца.