Просто лежать и ждать, когда комната
прогреется, было тяжелее всего. Потрескивали дрова, тепло волнами обдавало
Руфь, и маленькие пальчики Тура тыкались ей в глаза, на что бы она ни смотрела.
Тыкались, пока она не сдавалась и не начинала плакать.
Черные печи ее детства пахли сажей, торфом и
березовыми ветками. Она помнила этот вечный крут — зола, которую надо было
выгребать, и угли, в которых следовало поддерживать жар. Здесь же она уходила
из теплой комнаты, не заботясь о том, что тепло исчезнет.
В Осло печка представляла собой современный
металлический камин с терракотовой плиткой на верхней полочке и дверцей,
которую можно было закрыть. Если по ее недосмотру дрова выгорали, страдала
только она. Мерзла только ее кожа. И неприятно было только ей.
По дороге в Дом Художника или возвращаясь
оттуда, Руфь проходила под большими деревьями Дворцового парка. Они дарили ей
чудо покоя. Были скульптурами, менявшими свое выражение в зависимости от света.
Она с ними разговаривала. Несколько раз ей казалось, что они ей отвечают. Их
спокойные ответы приняли свою форму больше ста лет назад.
Ее еще не было на свете, а деревья уже знали,
что она будет ходить под ними. Они склонялись к ней и наставляли ее: «Руфь
Нессет, ты способна выразить многое, но тебе еще нужно работать и пополнять
свои знания».
Своим товарищам по Академии Руфь почти ничего
о себе не рассказывала. Как-то не приходилось. И ей было ясно, что ее не
считают выдающимся талантом, хотя ей и посчастливилось привлечь к себе внимание
своей картиной. Только «великие» имели право быть самоучками, не будучи
смешными.
Первое время она всех боялась. Ей казалось,
что они заключили против нее союз, тайный заговор.
Мало того, что она раньше жила за пределами
художественной цивилизации, она не принадлежала ни к каким «измам» или
направлениям. Не была ни дикаркой, ни политическим бунтарем и даже не
сердилась, если при ней открыто высказывались за вступление Норвегии в Общий
Рынок.
Но постепенно она нашла свое место в Академии.
Начала разговаривать с другими, иногда выпивала с ними бокал вина в кафе.
Близких же знакомств не заводила.
Когда ей приходилось встречать художников,
которые уже добились известности, ее часто удивляло, что их заботит
впечатление, какое они производят на окружающих. Они как будто конкурировали со
своими картинами, добиваясь того, чтобы на них тоже обратили внимание. И самые
модные были порой особенно чувствительны к замечаниям.
В кафе Дома Художника или у «Крёлле»
происходили дискуссии, напоминавшие Руфи громоподобные речи Эмиссара. Особенно
два живописца демонстрировали почти религиозное презрение к произведениям,
которые отличались от их собственной живописи.
Когда Руфь в первый раз услышала их
высказывания, ей стало за них стыдно, ведь оба они были весьма известными
художниками. Она поняла, что одаренность художника еще ничего не говорит о его
уме и сообразительности.
Если бы она не знала так хорошо Эмиссара, ее
разочарование было бы куда сильнее. Но ведь она видела, как слепая
религиозность способна помешать человеку понять, что слова Божии, произнесенные
кем-то другим, тоже могут привести к спасению.
Она поняла, как неимоверно трудно объявить
себя пророком единственно верного искусства, а тем более, иметь собственный
голос. Быть как Эмиссар, у которого его «Я» написано на лбу, в любое время и в
любом месте.
Некоторые из самых заметных, чтобы не сказать
услышанных, безусловно, верили, что, произнося без конца слово «искусство», они
его создают.
У нее было подозрение, что все не так просто,
не так чисто и не так правильно. Сама она с трудом отрывалась от своих картин
или от той крохотной искры, которая должна была зажечься на холсте.
Ее «Я» было чем-то эфемерным, летучим, не имеющим
реальной субстанции. Но картины были реальны. Определить «Я» через произведение
было невозможно. Это было бы смешно и фальшиво.
Руфи было нетрудно принять искусство,
отличавшееся от того, что пыталась изобразить она сама. Напротив. Это давало ей
свободу и право на собственное творчество. И даже вдохновляло ее.
Все это Руфь, разумеется, держала при себе.
Она не спорила, она слушала и работала. И была полна благодарности, что другие,
даже те, кому не нравились ее работы, признали ее полноправной студенткой
Академии. Это было так удивительно, что она начала верить, будто это как-то
связано с тем, что она перестала работать в школе, переместилась в другую
географическую точку и рассталась с Уве.
Натура стоила двадцать крон в час, и можно
было выбрать любую. Все вместе они представляли собой море складок на коже и
глубоких впадин. Руфи нравились запах и атмосфера класса. Чувство единства,
рожденного общей целью: выразить то, что видят твои глаза. Каждая работа была
неповторима, как чудо.
Раз или два в неделю в класс приходил
профессор и поправлял их работы. Приветливый человек в сером твидовом пиджаке,
пестрой рубашке и шерстяном галстуке. Руфь не была уверена, но у нее было
чувство, что она может писать как хочет, лишь бы она делала это хорошо.
Медведеподобный парень, стоявший со своим
мольбертом перед Руфью, сказал, что здесь все безнадежно консервативно и должно
быть похоронено. Когда Руфь спросила, что именно он хочет похоронить, он
рассердился и произнес длинную речь о том, что искусство должно вести за собой
общество. Руфь не возражала.
Он рисовал эскизы так же быстро, как Руфь
съедала половинку хрустящего хлебца. Его готовые эскизы были поразительно
похожи на вороньи гнезда. Невозможно было узнать ни одну складку кожи.
Руфи это нравилось, и у нее поднималось
настроение. Парня звали Бальдр, у него была рыжая борода, висевший мешком
свитер и сверкающие, навыкате, глаза.
Когда она с ним познакомилась, у нее возникло
чувство, что таких, как она, он ест на завтрак. И она устыдилась, что не знает,
кто он, потому что вел он себя как признанный гений. Но со временем она поняла:
он имеет в виду, что признать его гениальность должны в будущем.
Однажды в пятницу, когда Бальдр в кафе
особенно разбушевался, Руфь предложила ему выпить вина где-нибудь в другом
месте. Он мигом переменился.
— Идем! — сказал он и сгреб в охапку свое
барахло.
В «Казино» они выпили вина, а Бальдр еще и не
одну порцию пива. Он совсем опьянел, и Руфь оказала ему дружескую услугу,
проводив до его берлоги в ветхом доме на Акерсгата. Там он потребовал, чтобы
она подалась к нему, — ему хотелось получить еще одно удовольствие.
Руфь не подняла его на смех, только сказала,
что она замужем. Не переставая браниться, он отправился восвояси.
В понедельник Бальдр выглядел немного
смущенным и спросил, заплатил ли он за себя.
— За вино ты заплатил, — ответила она.
— А больше ничего и не было, — засмеялся он.