– Ну и ты больше не пытался.
– Мне, знаешь, было неприятно, оскорбительно.
– Обидно было? – Лицо ее осветилось знакомым жадным предвкушением. – Ты от этого страдал?
– Да. – Голоса наши звучат ровно, на одной ноте. (Не помню, когда для меня стало горькой обидой, что она всякий раз словно бы с отвращеньем увертывается от моей ласки; и когда это совсем перестало задевать, тоже не помню) – я очень страдал. Это меня сильно обижало.
– Ты никогда этого не говорил.
– Не хотел доставлять тебе удовольствие.
– Я ж была маленькая.
– Мне все равно было больно.
– Я же была еще совсем ребенок. Неужели ты не мог немножко поступиться своей гордостью, чтобы доставить мне удовольствие?
– Нет, не мог.
– А сейчас поступился бы?
– И сейчас не поступаюсь.
– Не поступаешься?
– Нет. Не думаю. Не думаю, чтоб я когда-нибудь позволил тебе таким образом получать удовольствие за мой счет.
– Ты, наверно, здорово разочаровался во мне?
– С чего ты взяла?
– Пари держу, разочаровался. И ты, и мама.
– Да чего ж нам разочаровываться?
– Мама-то наверняка. Я ни на что не гожусь.
– На что, например? Я ведь тоже такой.
– У меня жирные волосы, и кожа жирная. И угри. Я некрасивая.
– Нет, красивая.
– Я слишком длинная и толстая.
– Для чего?
– Я даже не знаю, хочу ли я на что-нибудь годиться. Будь у меня даже какие-то способности, все равно не знаю, что бы я стала делать.
– Какие, например, способности?
– Например, к искусству. Я не умею ни рисовать, ни лепить. Ничем не блещу. На рояле играю плохо. Не учусь на балерину.
– Я тоже не учусь на балеруна.
– Ничего тут нет смешного!
– А я и не думал шутить. – (Еще как думал.) – Мы тоже ко всему этому не способны.
– Я даже не богата.
– Это не твоя вина, а моя.
– Хоть богатство было бы. Я бы хоть этим гордилась, А когда-нибудь мы будем богаты? По-настоящему, как отец Джин или Грейс?
– Нет. Разве что ты сама разбогатеешь.
– Я ни на что не способна. Мне должно быть стыдно?
– Чего стыдно?
– Бедности.
– Мы не бедные.
– Тебя.
– Ты хотя бы откровенна.
– Так стыдиться мне?
– Что, по-твоему, я должен на это сказать?
– Правду.
– Стыдиться меня? Надеюсь, что нет. Человеку стыдно или не стыдно не потому, что ему следует или не следует стыдиться, это получается само собой. У меня дела идут неплохо. Джин стыдится своего отца, потому что он подлый и тупой, и она думает, что я лучше. Верно? И Грейс тоже. По-моему, Грейс относится ко мне гораздо лучше, чем к собственному отцу.
– Из меня никогда ничего не выйдет.
– Из каждого что-нибудь да выходит.
– Ты ведь понимаешь, о чем я.
– Ну чего, например, из тебя не выйдет?
– Знаменитости.
– Это мало кому удается.
– Я вас не виню. Я вас не виню, что вы разочаровались во мне.
– Мы не разочаровались. Что ж, по-твоему, мы могли бы в тебе разочароваться просто потому, что у тебя нет никаких особых способностей?
– Значит, вы никогда ничего от меня и не ждали? – с неожиданной горячностью набрасывается она на меня.
– Но это же несправедливо! – возражаю я, застигнутый врасплох.
– Ничего тут нет смешного.
– Детка, я же…
Но стоило мне протянуть руки, чтобы ее утешить, и вот она уже уходит, независимая, отчужденная, и на лице скорбное отвращенье (а я снова один у себя в кабинете, и руки мои тянутся в пустоту).
Что-то я сделал не так, чем-то провинился перед ней (или сейчас делаю что-то не то), а что – не знаю (а может, это я и не перед ней виноват. Она сердится и обижается, когда я пьян или просто немного навеселе. И когда я заигрываю с ее подругами, ей тоже не нравится). Пытаюсь вспомнить, когда же она началась, эта разъедающая, все обессмысливающая печаль, в которую она так часто зарывается, точно крот в землю. Случилось это не в нынешнем году, ведь в прошлом году она была почти такая же, и не в прошлом, ведь тогда она была почти такая же, как годом раньше. (В пятнадцать она почти такая же, как была в двенадцать, а в двенадцать была почти такая же, как в девять.) Сколько могу вспомнить, она, в сущности, всегда была почти такая же, как теперь, только поменьше. И однако, где-то наверняка произошел разрыв, кончилось одно и началось другое, была в ее развитии переломная полоса, короткая ли, длинная ли, но сколько-то времени это длилось, а я ничего не могу припомнить или вовсе не заметил (точно так же и в моем прошлом наверняка где-то было мгновение, с которого начались во мне перемены, только я тогда его не заметил и теперь не могу припомнить), ведь когда-то она была самым настоящим ребенком (да-да, это я помню), игривое, пухленькое, веселое, любопытное, живое, смеющееся, послушное дитя, было так легко ее порадовать, и заинтересовать, и развлечь. (Что же с ней случилось, с той малышкой? Куда она исчезла? Где она теперь? И как же она туда попала? Не может же этого быть, чтобы сегодня жило такое существо и столько всего с ним происходило, а завтра от него и следа не осталось. Или все-таки это возможно? Что случилось с прелестным маленьким мной, каким я некогда был? Кое-что о нем я отлично помню и твердо знаю: да, когда-то он существовал.) Что случилось с ее ранним детством, той полосой ее жизни, которую мы проглядели, что пролегла между нашей малышкой, какою она была в младенчестве, и сегодняшней нашей дочерью, за чьим ростом мы ведь как будто наблюдали? (Где оно? Где оно было? Когда? Не знаю, хотя жизнь ее, в отличие от своей, помню всю целиком. Знаю только одно: жила-была некогда в моем доме крохотная веселая девчушка, сидела на высоком детском стульчике, со вкусом ела и пила, то и дело заливалась радостным смехом; теперь ее у нас нет, и след простыл. И вот еще в чем я уверен: жил-был некогда маленький мальчик, который однажды в сарае для угля застал врасплох своего старшего брата с девчонкой, и в него запустили куском угля, а в другой раз он отворил дверь и увидел, как мать с отцом обнимаются в постели, или так ему показалось; отец с матерью умерли, а мальчонка пропал без вести; я не знаю, откуда он взялся; не знаю, куда я подевался; я знаю далеко не все, что случилось со мной с тех пор. Мне его недостает. Я так хотел бы знать, где же он.) Где оно в жизни дочери (и в моей тоже, конечно), то легендарно счастливое детство, о котором мне столько твердили (та счастливая пора беззаботной радости и ликованья, ха-ха, что принадлежит нам по праву), которым ей, как и всякому человеку, положено наслаждаться еще и сейчас (вместе со всеми другими внутренне искалеченными, угрюмыми, лишенными его девчонками и мальчишками), пора, на которую с глубокой, все растущей благодарностью надо бы без страха оглядываться потом (подобно моей жене, чье детство было поистине своего рода удушливым крематорием, пока туда не ворвался я и не перенес ее из злосчастья в нынешнюю ее жизнь, в край безоблачного блаженства. Ха-ха), когда постареешь, поизносишься (выпадут зубы, на пальцах ног нарастут мозоли, заболят, заноют ноги и спина, и обувь вдруг станет неудобной), сделаешься пресным и унылым? Где оно, отрадное детство, что, как упорно думает каждый, дано было всем, кроме него? У меня-то его определенно не было (хотя, пожалуй, я думал, что было, а если бы думал, что не было, так думал бы, пожалуй, будто понимаю, почему его не было). Когда я чувствовал себя несчастным, я запросто мог себе объяснить: это потому, что у меня умер отец. Когда моя дочь несчастлива, ей, возможно, кажется: это потому, что ее отец все еще жив!