Он остерегается незнакомых людей с неприветливыми, мрачными лицами и прохожих с безумными глазами, мужчин и женщин, которые громко, возбужденно разговаривают сами с собой. (Он их всегда замечает. Многие из них чудовищно сквернословят.) Всякая неуравновешенность расстраивает его (даже моя – если я в подпитии или дурачусь на людях или с его приятелями. Он предпочитает, чтобы при посторонних я держался с достоинством). Если же в разговорах с женой или дочерью я теряю самообладание или одна из них принимается на меня орать, наша грубость, жестокие угрозы и обвинения надолго выбивают его из колеи – ссора кончена, мы уже не держим зла друг на друга, а он все еще не находит покоя. Мы с женой теперь стараемся не ссориться при детях, прежде всего из-за того, что наши стычки угнетают моего мальчика (и как от них расцветает дочь. Они ее радуют. Едва она почует, что назревает супружеская ссора, она уже тут как тут и нередко, с бескорыстным удовольствием, ловко подбросит нужное словечко, чтоб вызвать взрыв – впрочем, порой взрыв этот, который она так жадно предвкушала и которому рада была способствовать, оказывается злей и болезненней, чем она ждала, и тогда она бледнеет и в испуге спешит убраться с глаз долой. Случалось, в большом, шумном, переполненном кафетерии, или ресторане возле стадиона, цирка или торгового центра, или в вестибюле гостиницы, на вокзале или в ином крытом, огромном и гулком помещении, где мы оказываемся в толпе чужих людей, моему мальчику вдруг мерещится, что кто-то глядит на него с яростью или с холодной неприязнью и замышляет его обидеть. Он, бывало, скажет мне об этом и даже опишет, кто именно, но нипочем не осмелится снова обернуться и взглянуть. Тут же посмотрев на того человека, я обычно не мог с уверенностью сказать, что мой мальчик неправ. Но всякий раз уверял его, что ему просто почудилось. Я старался его успокоить). Есть у него привычка терпеливо и подолгу все обдумывать, мысленно подбирать ключи к тому, что в тайне его озадачило, и зачастую мне неясно, то ли он и вправду увяз в чем-то, что давит и сковывает его, то ли просто ни о чем не думает, а что ему трудно – это лишь плод моего воображения. (Это я сам делаю из него загадку. Не желаю я, чтобы его тревожило что-то такое, чего он не хочет со мной обсуждать, пусть даже среди того, что его тревожит, едва ли не на первом месте я сам. Мне не нравится, что он что-то от меня скрывает. Я бы предпочел, чтобы он со мной делился. Чтобы охотно и подробно отвечал на мои вопросы, пусть даже в этих ответах не будет ничего особенного и они окажутся для нас обоих не больно интересны. Откуда мне знать, что мысли его скучные, если я вовсе не знаю, что у него за мысли? Я бы предпочел, чтобы он сам говорил, о чем думает, еще до того, как я вздумаю его спросить. Ведь в конце-то концов, по-настоящему он единственный мой сын и, по-моему, должен бы понимать, как я в нем нуждаюсь.)
Он красивый мальчик, пытливый, добрый и всем нравится (во всяком случае, так кажется. У людей разве поймешь. Хотя он понимает. И я тоже понимаю). У него славная рыжая головка, бледная кожа, он узок в плечах и в кости, обладает чувством юмора, проказлив и смышлен. Сложения он некрепкого. Строен. Здоров. (Нам приятно, что он такой, дочери теперь тоже приятно, хотя прежде она завидовала ему и злилась, и всем нам одно удовольствие поговорить о нем со знакомыми.) Вырвать у него жалобу иной раз не легче, чем выдрать зуб. (Мы склонны думать, что он доволен жизнью, а редкие случаи непослушания или уныния приписываем строптивости, усталости, простуде и повышенной температуре либо считаем, что это естественно и вполне терпимо, ведь ни один ребенок не может вечно быть паинькой.) Он всегда был хороший малыш, и сейчас хороший. Иногда жена или я вслух с гордостью размышляем, что он прямо сказочно хороший, даже не верится (и правильно не верится! Что-то с ним неладно, и я, пожалуй, всегда это знал, хотя у меня никогда не хватало мужества высказать эту мысль или даже просто признаться в ней самому себе, я поспешно от нее шарахаюсь. Жена беспокоится только об одном: как бы он не вырос гомосексуалистом, хотя для этого нет ровным счетом никаких оснований. Меня это беспокоит куда меньше.
– Он такой хороший просто мне назло! – в сердцах бросает дочь при нем во время иных игривых или бурных споров, которые вечно то в шутку, то озлившись, затевает кто-нибудь из них. – Никто не бывает таким хорошим постоянно.
– Лесбиянка, – мило говорит он в ответ.
И все мы поневоле смеемся, любовно и одобрительно, хотя жена совсем не уверена, годится ли нашим детям говорить такие слова в нашем присутствии, да и не при нас тоже, прилично и полезно ли это – даже знать такие слова).
Но мне думается, с ним и вправду что-то неладно, хотя эти леденящие душу сомнения я держу при себе (как будто, если не замечать то неприятное, что на тебя надвигается, оно исчезнет. Иные люди верят, что могут таким способом избавиться от бед. Моя жена, например. Что-то с ним случится скверное. Теперь я это знаю. Непременно случится. И со мной тоже случится что-то скверное, потому что оно случится с ним. Возможно, с ним это уже происходит. Так мне кажется. Это началось давно), я молчу и только мысленно невнятно молюсь (не столько ради моего мальчика, прежде всего ради себя), пускай понемногу это пройдет само собой и избавит меня от болезненной и трудной необходимости как-то с этим справляться, или уж пускай остается скрытым, и пускай никто, кроме меня, ничего не заметит, пока я не проживу свои семь десятков лет в радости, процветании и полном довольстве (ха-ха. И умру естественной смертью) и мне уже не страшна будет никакая трагедия, что искалечит его, истерзает болью (не переношу боли) или поразит насмерть. Только навряд ли мне так повезет: я заметил, что каждый вырастает примерно таким, каким был с самого начала; и думается мне, в каждом, кого я знаю, будь то мужчина или женщина, грубиян или скромник, где-то глубоко прячется вполне сложившийся, но еще не завершенный человечек – мальчик или девочка, – который каким был, таким навсегда и останется, и каждый, сам по себе, погружен в свое прошлое, тщетно надеется вынырнуть, неутолимо жаждет спастись от одиночества, безутешно тоскует по тому времени, когда сможет без опаски радостно вырваться на свет, протянуть руки, набрать полную грудь бодрящего воздуха и наконец-то с легким сердцем воскликнуть:
– Эй! Вот он я. Разве вы меня не видите? Будем теперь вместе, да?
И где-то во мне прячется (я ощущаю его в себе, конечно же, ощущаю) робкий мальчонка, совсем такой же, как мой сын, – и хочет стать ему лучшим другом, и мечтает выйти из тайника и поиграть.
С другой стороны, мой мальчик, по его словам, как будто все-таки уже одолел в себе страх перед пчелами, пауками, гусеницами, крабами и медузами, и мне очень хочется ему верить.
– Правда, – настойчиво повторяет он. – Я недавно увидел пчелу и даже и не подумал отойти.
– Но испугался или нет? – с пристрастием допрашиваю я. – Пчела подлетела близко?
– Я был не один, – признается он.
У него редкостные способности к математике и недурные – к природоведению, но блистать по этим предметам он уже не стремится (к досаде учителей, которые не скрывают, что разочарованы в нем. Их неодобрение его озадачивает).
Он совершенно сбит с толку, чему, несомненно, способствует и связанное с непреодоленным Эдиповым комплексом недоумение из-за непостоянства неких размеров и сопутствующие ему страхи быть оскопленным (разумеется, мои страхи), но он еще слишком мал, чтобы все это осознать, – ха-ха – и волноваться из-за подобных материй.