Но Гурий не был начальником РУБОПа.
Гурий не был даже начальником отделения милиции. Гурий был
заштатным участковым милиционером в заштатном, отпочковавшемся от Ломоносова
Мартышкино.
А проживал он в еще более заштатной деревушке Пеники. И на
работу в Мартышкино добирался на велосипеде. То еще было зрелище, мент на
велосипеде, Эдита умерла бы со смеху! Одно утешение: ей и в голову не придет
заглянуть в Пеники. Хотя не такое уж это плохое место, если разобраться.
Пеники располагались на огромном, по типу голливудского,
холме, и с холма открывался шикарнейший вид на Залив. Шикарнейший, другого
слова не подберешь.
Отсюда был хорошо виден Кронштадт с плотно вырезанным
силуэтом Морского собора и гордо поднятые головы фортов.
К Кронштадту подступала недостроенная дамба, правую же часть
видимого горизонта оккупировал сам Питер. А в благоприятные дни некоторые
глазастые и патриотично настроенные пениковцы даже видели шпиль Адмиралтейства.
Впрочем, последнее обстоятельство Гурий относил к особой романтичности
земляков, которые могли увидеть не только шпиль Адмиралтейства, но и
Ростральную колонну, и Петропавловскую крепость, и самого Петра, — все
зависело от количества выпитой водки. Сам Гурий водку не пил и в местечковом
патриотизме замечен не был, что не мешало ему искренне недоумевать, почему при
наличии такого замечательного места, как южное побережье Залива, все прутся на
север — в курортные Репине и Комарове. Туда же, курорт, чухна покоя не дает, не
иначе! А русские цари не дураками были, вот они — Петергоф и
Ораниенбаум, — под боком! И примкнувшие к ним Мартышкино и Пеники — тоже!
Дачное Мартышкино обожали петербуржцы — те, старые, настоящие, впоследствии
изведенные революцией (а уж они знали толк в местах отдохновения сердца!).
Гурий думал об этом каждый раз, когда проезжал Ломоносов, отделявший Пеники от
Мартышкина, отделявший работу от дома. Это была замечательная дорога, ничего не
скажешь! В велосипедных спицах путалось солнце, в ушах уютно ворочался
речитатив сладкоголосой птицы Эдиты — аллилуйя японцам, придумавшим такую
незаменимую вещь, как плейер! А может, это и не японцы его придумали, но все
равно — здорово! Плейер и в особенности две кассеты «Антология советского
шлягера» сделали жизнь Гурия вполне сносной. Во всяком случае, Эдита теперь
всегда была с ним, нужно только вовремя менять батарейки. Двух «Энерджайзеров»
хватало на целый рабочий день, а за вечер Гурий не беспокоился. Вечером его
поджидали винилы и старенький проигрыватель «Аккорд».
«Аккорд» стоял в небольшой пристройке к дому. В этой
пристройке Гурий обитал уже несколько лет, изгнанный из дома родителями,
которые Эдиту (о, святотатство!) терпеть не могли, а, напротив, обожали Аллу
Пугачеву и затерявшийся во времени ансамбль «Песняры». Кроме того, папаша Гурия
души не чаял в Александре Розенбауме, что было совсем уж несовместимо с легким,
как весенний ветерок, акцентом Эдиты.
В обиталище Гурия родители заходили редко — чтобы лишний раз
не расстраиваться. Но все-таки заходили.
— Кто бы мог подумать, что наш младшенький дураком
окажется? — в сотый раз говорила мать, разглядывая плакаты Эдиты на
стенах.
— А младшенькие — всегда дураки. Об этом даже в сказках
написано, — в сотый раз говорил Гурий, разглядывая плакаты Эдиты на стенах.
— Наташка — замужем за приличным человеком, Сашка — сам
приличный человек. А ты?
— А я — милиционер! — веселился Гурий.
— Милиционеры тоже разные бывают.
Тебя в ГАИ устраивали? Устраивали. Что ж не пошел?
— А я взятки брать не умею. Мне взятки руки жгут. Еще
сожгут дотла — зачем вам безрукий сын?
— Безрукий — лучше, чем безголовый, — вяло
парировала мать. — Хоть бы женился, что ли! И когда ты только женишься?
С плакатов Гурию улыбалась Эдита.
Эдита на теплоходе, Эдита на тепловозе, Эдита с микрофоном и
без, Эдита юная и Эдита постарше, Эдита с белой лентой в голове, Эдита с
теннисной ракеткой в руках, Эдита в демократичном мини, Эдита в респектабельном
макси и с цветком орхидеи в декольте. Эдита в кримпленовой тунике, насквозь
продуваемой благословенными ветрами шестидесятых. Куда Гурий безнадежно,
безвозвратно опоздал.
— Никогда. Никогда я не женюсь.
— Дурак, — еще раз с видимым удовольствием
констатировала мать. — И как тебя только на такой ответственной работе
держат?
Ответственности в работе Гурия было немного. Мартышкино — не
Гарлем и даже не Питер: максимум, что можно выдоить из разомлевшей полудачной
местности, — мелкое хулиганство, навязшая на зубах бытовуха и редкие, как
фламинго в средней полосе, пьяные дебоши. Венцом карьеры Гурия Ягодникова стало
недолгое расследование убийства путевого обходчика, на поверку оказавшееся
унылым самоубийством. Записка, оставленная путевым обходчиком, была написана в
горячечном бреду, и к ней прилагались три пустые бутылки из-под водки.
— Сам удивляюсь, как меня только на такой ответственной
работе держат. Ценят, наверное. Обещают капитана дать за выслугу лет!
— Ты же говорил — майора, — привычно поправляла
мать.
— Майора? Значит, майора. Ставки растут.
— Хоть бы кто другой был, а не эта… — мать умела
переключаться в самый неподходящий момент. — Хоть бы кто другой, помоложе…
— Интересно, кто?
— Ну вот хотя бы… Пугачихи дочка, Кристина Орбакайте.
Или… Ну, подскажи!
— Людмила Зыкина, — с готовностью подсказывал
Гурий.
— Тьфу ты!.. Скажешь тоже, Зыкина! — пугалась
мать. — Не Зыкина вовсе, а та, что про «чашку кофею» поет… Не помню, как
зовут-то.
— Я тоже.
— Ну, неважно. «Чашку кофею» я бы еще смогла понять,
она молодая, красивая…
На этом месте диалог Гурия и матери Гурия, как правило,
прерывался. Махнув рукой, мать возвращалась к своим делам, курам и поросенку. А
Гурий возвращался к своим делам, винилам Эдиты и яхтам.
Яхты были второй страстью Гурия, которая нисколько не мешала
первой. Напротив, обе страсти пребывали в гармонии и каком-то радостном,
просветленном единении. Единении необычном, поскольку и сами яхты были
необычными.
Это были модели яхт.
Ничего другого Гурию не оставалось, поскольку он смертельно,
до потери сознания боялся воды. И с этим ничего нельзя было сделать, это
невозможно было подавить никаким волевым усилием, это нельзя было расстрелять
из табельного оружия, удушить, четвертовать, колесовать. Водобоязнь стала
тяжким крестом Гурия с тех самых пор, как он полюбил паруса. Его любовь к
парусам была такой же безоглядной и платонической, как и любовь к Эдите:
никакого намека на взаимность, никакого намека на намек. И если с платоническим
чувством к Эдите Гурий смирился (ибо вожделеть богиню — грех великий), то с
яхтами все обстояло как раз наоборот.