Сотенная сразу сделала того сговорчивее. Напрочь забыв, что
он “Хуан Антонио Самаранч, в натуре”, Жумыга двинулся за Пацюком.
При помощи нехитрых манипуляций с купюрой Егор загнал его в
кабину “Москвича”, а сам уселся рядом, на водительское сиденье.
— Ну? — спросил Жумыга, не сводя глаз со ста
рублей.
— В прошлую субботу, во второй половине дня вы были в
районе Московского проспекта…
— А вы откуда знаете?
— …вы были в районе Московского проспекта и проезжали
мимо ресторана “Аризона-69”. Проезжали?
— Не знаю. — Поджарая румяная сотенная
гипнотизирешала Жумыгу. — Вам виднее. Если говорите — проезжал, значит, проезжал.
— Около ресторана вас остановила черноволосая девушка.
Очень красивая, — задержав дыхание, добавил от себя Пацюк.
— Ну, этих девушек как грязи…
— Очень красивая. Черные волосы, броский макияж, черная
помада, на щеке небольшая родинка с правой стороны. Черный длинный плащ, на
левой руке три кольца. Одно — с большим черным камнем без оправы — на
безымянном. Еще одно — на указательном, камешек помельче, овальной формы. И
серебряное кольцо на большом — дракон с витым хвостом. Небольшая черная
сумочка…
Жумыга завороженно слушал Пацюка.
А Пацюк… Он помнил каждую крошечную морщинку у нее на лице,
каждую складку на сгибе рукава! И даже длину каждой ресницы.
— Вспомнили?
Чертов Жумыга, пропивший свою память еще тогда, когда Адам и
Ева шастали по райскому саду без фиговых листков, напряженно молчал.
— Вспомнили? — еще раз повторил Егор. Сотенная
стремительно вырывалась из рук Жумыги, и он не мог, не хотел, не желал с этим
соглашаться.
— Может, еще какие приметы? — с затаенной надеждой
спросил Тимур Манивальдович. — А то какие-то кольца, черный плащ… Ей-богу,
так каждая вторая прошмандовка выглядит, если не первая. Вы по существу
говорите.
Пацюк с трудом удержался, чтобы не влепить алкашу оплеуху.
Поставить производство ангелов на поток и цеплять каждому сопроводительный
ярлык “Прошмандовка. Расфасовщик № 1” — это было слишком.
— Красивая девушка! Очень красивая. Вы меня понимаете?
— Все очень красивые, — продолжал упрямиться
Жумыга. — Вы какие-нибудь особые приметы сообщите.
— Ну хорошо. У нее был сломан ноготь на правой руке. На
указательном пальце, — уже ни на что не надеясь, сказал Пацюк.
И тогда Жумыга вспомнил. Определенно вспомнил: глаза
Тимура-Самаранча расширились, нос расплющился, а губы вытянулись в трубочку.
— Ну! Что же ты раньше не сказал, деятель?! Про ноготь.
Точно! Подсела ко мне одна сумасшедшая. Всю дорогу по этому ногтю убивалась,
рыдала даже.
— Откуда знаешь, что по ногтю?
— Да сама она и сказала! Не сразу, конечно. Сначала,
когда машину остановила… ну, не остановила даже, а, считай, под колеса бросилась…
Так вот, минут пять она тряслась, все приговаривала: “Что же теперь делать, что
делать?!” Я спрашиваю: “Что случилось-то?” Она замолчала, а потом давай мне про
свой сломанный ноготь талдычить. Даже мне его под нос совала, говорила, что
растила-де не одну неделю, и так бездарно потерять! Да, именно так она и
сказала: “бездарно потерять”. Я думал, ее валерьянкой придется отпаивать. Один
раз даже остановился, банку пива ей взял, чтобы успокоилась.
— А она?
— Даже спасибо не сказала. И не успокоилась, заметьте.
Так и проплакала всю дорогу.
Да, это было вполне в стиле Мицуко — такой, какой ее
запомнил Пацюк. Не проронить ни единой слезинки, узнав, что бывший возлюбленный
покончил с собой. И лить потоки над каким-то жалким ногтем.
Что ж, именно это делает женщину женщиной.
Но Жумыга, похоже, так не думал.
— Не может нормальная женщина так из-за пустяков
исходить! Я вот что думаю. Она, скорее всего, со своим хахалем полаялась. Я,
конечно, утверждать не могу, но, по-моему, она до того, как меня тормознуть, из
какой-то машины выскакивала. Может, кто-то ее расстроил или под юбку полез.
Обычное дело. А то и того похуже.
— Чего — “похуже”? — насторожился Пацюк.
— Дело молодое, — ограничился туманным намеком
Жумыга.
— Она о чем-нибудь еще с тобой разговаривала?
— О хахале своем?
— Да при чем здесь хахаль! О чем-нибудь…
— Да нет.
— Ну хорошо… А потом? — спросил Пацюк.
— А что потом? Дала деньги, сказала, чтобы я подождал.
— Ну?
— Я ждал. Почти час. Но она не вышла.
— Откуда?
Жумыга снова напрягся.
— Подожди… Она же называла адрес… С самого начала
назвала. Только села — и назвала. Еще перед тем, как по своему ногтю чертовому
панихиду заказать… Точно, сказала, что ей нужно… Куда же ей было нужно?
— Давай вспоминай! — Пацюк снова потряс бумажкой.
— Где-то в центре… Дай бог памяти… То ли на Фонтанке,
то ли на канале Грибоедова…
— Соображай быстрее, дядя!
— Нет, и не на Грибоедова…
— А где?!
Пацюк едва не ухватился за ворот Жумыгиной рубахи. Сам
дьявол, казалось, дергал алкаша за нитки, заставляя его дарить надежду Пацюку и
снова отнимать. Дьявол скалил зубы, отплясывал джигу в сонных зрачках Тимура
Ма-нивальдовича, грозил Егору пальцем и показывал язык. Если сейчас этот идиот
не вспомнит, куда в конце концов он отвез Мицуко, — дела стажера будут
совсем плохи. Дока Забелин знает все. Знает даже больше, чем сам стажер.
Или думает, что знает.
А у Пацюка есть один-единственный козырь — вот этот болван,
который в субботу вечером доставил Мицуко прямиком в гостиную к ее собственной
смерти. Ждать пришлось еще несколько часов, прежде чем смерть вышла и
пригласила Мицуко войти. Да, единственный козырь — этот болван и номер его
машины. Если он не выжмет из Жумыги правильный ответ, козырь превратится в
проходную карту ниже самой захудалой двойки — и над ней будет смеяться вся
колода.
— Если ты сейчас не скажешь мне, куда ты отвез девушку,
я тебя удавлю. — Пацюк сжал кулаки. — Удавлю вот этими самыми руками!
И ни секунды об этом не пожалею. А у тебя язык вывалится и глаза из орбит
выскочат.
— И ты в себя больше не то что портвейн “Три семерки”,
ты в себя молока не вольешь! Я не шучу, слышишь?!
Должно быть, у Пацюка был такой решительный вид, что Жумыга
понял: не шутит. Он раздулся, как древесная лягушка, и страшным голосом заорал:
— Вспомнил! Точно вспомнил! Это не канал Грибоедова!
Это Добролюбова! Ты понимаешь, Добролюбова! Я почему спутал — оба
революционеры, а их столько развелось, что черт ногу сломит. Точно —
Добролюбова. Мы еще через Английский проспект ехали. Объехали — и привет!
Добролюбова! До-бро-лю-бо-ва!!!