* * *
…Я сошла с электрички на платформе Сходня только в семь
вечера. Ехать к незнакомой престарелой женщине без звонка да еще на ночь глядя,
было верхом легкомыслия, но и ждать я больше не могла. Я даже не знала, что
скажу ей, я даже не знала, чего же мне все-таки нужно от нее. Я пыталась
восстановить телефонную исповедь незнакомой и, видимо, не очень здоровой
женщины – ведь почему-то интуитивно я связала сегодняшний случайный культпоход
в кино и разговор, который слышала на пленке.
Горбовская жила на самой окраине Сходни, в частном секторе,
где подвывали собаки, да и освещение оставляло желать лучшего. Уже подходя к
дому Горбовской – двухэтажному мрачному особнячку, я наконец-то вспомнила
фразу, ради которой приехала сюда. Кажется, в том телефонном разговоре женщина
сказала: “Это очень старая песня, Сережа… Вместе со мной ее пели милые
матросы…"
Милые матросы, вот оно что. Белые фланельки, бескозырки,
лихо сдвинутые набок, и юбка-колокол между ними… Но это ничего не значит, мало
ли милых матросов распевают песни с хорошенькими девушками в свободное от вахты
и драенья медяшки время… Может быть, это произошло с ночной собеседницей Серьги
в совсем неромантическом Северодвинске… Это ничего не значит, сказала я себе и
толкнула калитку. В самой глубине темного двора раздалось глухое многоголосое
рычание, ну что ж, собаки стерегут здесь каждый дом, ничего особенного.
Впрочем, обезоруживающего лая не последовало, собака лишь
деликатно рычала – хорошо воспитанная псинка, ничего не скажешь… Дом стоял в
глубине двора, даже слишком далеко от калитки, на первом этаже тускло горел
свет, и это приободрило меня: возможно, я не получу ответов на вопросы, которые
не сумела сформулировать даже для себя. Но, во всяком случае, я отработаю эту
версию до конца и благополучно забуду о ней.
Под неумолчный аккомпанемент глухого рычания я поднялась на
крыльцо и тихонько постучала. Никакого ответа. Ужасаясь собственной наглости, я
толкнула дверь – она оказалась незапертой.
– Простите, есть тут кто-нибудь? – Сумеречная тишина
дома заставила меня понизить голос до шепота.
Несколько минут я постояла у порога, стараясь определить,
где находится источник света: он отбрасывал легкие блики на хорошо выскобленный
пол. В своих заляпанных грязью ботинках я не решалась ступить на него, но и
бесконечно стоять под дверью было глупо.
– Есть кто-нибудь дома? – Я снова повторила попытку и
снова не получила никакого ответа.
Если горит свет – значит, хозяева где-то недалеко. Может
быть, имеет смысл подождать их на улице? Но, пока я раздумывала, за спиной раздался
почти неуловимый шорох. Я резко обернулась, нельзя же так пугать человека, даже
непрошеного гостя.
Я обернулась и тотчас же отпрянула.
За моей спиной, кротко улыбаясь, стоял осветитель Келли.
– Ева? – Улыбка на его лице показалась мне зловещей. –
Что-нибудь случилось?
Я молчала. Ничье появление не могло поразить меня больше.
Окольными путями добыть адрес какой-то старой актрисы, чтобы в результате
наткнуться на осветителя из своей съемочной группы, которого видела каждый день
и которого даже не замечала.
– Как ваши руки, Ева? – все так же улыбаясь, спросил
меня Келли.
– Что? – не поняла я, – У вас вроде были содраны руки?
– Спасибо, теперь все в порядке…
– Как вы нашли меня. Ева? Ведь я не оставлял в группе
этого адреса…
– Собственно… Мне нужна Лидия Николаевна Горбовская.
– Зачем? – Улыбка медленно сползла с лица Келли:
казалось, только она поддерживала это почти безжизненное лицо в форме – без
улыбки оно сразу стало рыхлым.
– Мне нужно поговорить с ней. Выяснить кое-что.
– Боюсь, это невозможно, – сухо сказал Келли.
– Почему? – спросила я, уже зная – почему.
– Она умерла.
Его оплывшее лицо испугало меня.
– Когда?
– Давно. Очень давно.
Очень давно… Вот и все. Можно уходить. Говорить не с кем и
не о чем.
– Простите. Я понимаю. Кажется, она была актриса?
– Она была великая актриса. К сожалению, она очень рано
умерла. В 1956 году.
И только теперь мне стало по-настоящему страшно. Когда
сегодня я разбирала карточки, то прочла, что последний раз Лидию Николаевну
Горбовскую приглашали на съемки в самом начале семидесятых. Но она отказалась
от роли. Кто и зачем внес отказ Горбовской в карточку, я не знала…
– Но… Этого не может быть…
– Говорю вам, она умерла в 1956 году.
– Но в архиве совсем другие данные. И карточка еще
хранится…
– А зачем вы были в архиве? Зачем вам понадобилась
Горбовская? – запоздало спросил Келли, и снова в его голосе мне послышалась
угроза.
– Мне нужно было кое-что уточнить. Кое о чем спросить
ее…
– Вы же ассистент, Ева. Вы не киновед. Не историк кино.
Горбовская была достойна даже “Истории кино” Жоржа Садуля. Вот только никто и
никогда не ценил ее по достоинству.
Я вспомнила легкомысленно подбритые брови, морячков в белом
и аккордеон на фоне нарисованного моря.
– Может быть, я не знаю… Но раз так произошло. Я,
пожалуй, поеду, Келли. – Я вдруг поняла, что не могу дольше оставаться в этом
сумрачном зловещем доме.
– Вы не останетесь на чай, Ева? У меня очень хороший
чай, “Бергамот”. Вы любите “Бергамот”?
– Нет… Да…
– Может быть, вы все-таки определитесь? – снова
улыбнулся Келли, и снова его лицо обрело прочный каркас.
– Пожалуй, я все-таки поеду. Уже поздно. Мне далеко
добираться. Спасибо большое. Мне нужно еще заехать в одно место… – Я несла
совершеннейшую чушь, но не могла остановиться.
– В какое? – неожиданно требовательно спросил Келли.
– К друзьям, – неожиданно трусливо ответила я. И
добавила, непонятно зачем:
– Я всегда у них бываю по воскресеньям… Ведь сегодня
воскресенье. А я всегда бываю у них. Я никогда не изменяю своим правилам. Так
что простите. Может быть, в следующий раз.
– Очень хорошо, что вы не изменяете своим правилам.
Хотя можно было бы от них и отступить, раз уж вы выбрались ко мне. Или вообще
изменить их. Это никак не повлияет на жизнь. Вы же знаете, изменить правила – не
значит изменить игру. – Его улыбка стала невыносимо широкой, казалось, улыбнись
он еще шире – и череп, разрезанный этой острой улыбкой, треснет, как переспелый
арбуз.
Я почувствовала слабость в ногах.
"ИЗМЕНИТЬ ПРАВИЛА – НЕ ЗНАЧИТ ИЗМЕНИТЬ ИГРУ”. Последняя
записка на “Житане”, написанная печатными буквами.
– Вы? – спросила я, едва ворочая пересохшим языком. –
Значит, это вы писали записки?