Ратша закрыл глаза и долго сидел неподвижно, слушая, как
щелкали капли по рукаву. Сперва, распаленный обидой, он хотел отправиться навстречу
князю – бить челом на Ждана-воеводу. После одумался. Невелика надежда на князя.
Ждан ему ближник, кровь смешивали, с юности и мед и слезу вместе глотали.
Станет он вспоминать, как Ратша ему три года верно служил! Да и с Вадимовыми
друзьями замиренными ему, князю, в одном городе век жить – а крепко же им всем
Ратша-оборотень не по нутру…
Вихорь фыркнул где-то рядом, Ратша вскинул голову. Нет,
никого… Он не боялся чащобы, знал, что не пропадет. Кого лес не прокормит, тому
на свете жить незачем, ни к чему не годному. Ратша, не хвастаясь зря, хоть год
мог просидеть под этими елками, хоть два. Придут мохнатые лесные люди и примут
его за своего. Убрался ведь из Ладоги в чём был, а теперь вот и бороду не
поскоблить, разве ножом. Ладно – пускай себе растёт. Теплей будет…
Он навсегда покинет эти места, но не теперь. Много на земле
городов, много князей и дружин при них, всюду рады воину, с мечом
сроднившемуся. А вот Всеслава одна, нету второй. На всем широком свете одна –
лучше уж жизнь потерять, но не её!
А в то, что наплели тогда у конюшни бессовестные гёты, он не
поверил. Ни сразу, ни потом.
Краса болела недолго… мудрено ли: выскочила распаренная под
дождь да ещё просидела полдня в ольховых кустах на речном берегу. Думала
охранить сынишку, упасти его от беды. А вышло, что осиротила.
– Умру я, – на третий день сказала она
Всеславе. – Тяжко…
И не помогли ей ни баня, ни горячий травяной взвар. Она ещё
спросила, не сгорели ли хлебы, покинутые в печи. А потом лишь смотрела, как
Всеслава кормила и укачивала её дитя, и лицо делалось всё прозрачнее и краше.
Тьельвар с датчанином привели лошадь, тащившую по лужам
крепкие санки. Втроем с Пелко они раскидали над горницей земляную крышу,
подняли бересту и через этот пролом вынесли из дому Красу. Не придет она
проведать сынишку, не потревожит оставшихся жить в избе… Уложили Красу и
тронули послушную лошадку – прочь со двора, а Пелко понес сзади окованную
лопату. Всеслава пошла с ним рядом, как с братом. Было скользко, и она взяла
его за руку.
Народу на крутой берег Мутной собралось неожиданно много.
Вот так: умрешь и тут только узнаешь, кто вправду любил тебя, а кто нет. Пришли
чуть не все жены и чернавки из крепости и даже гридни, помнившие добро.
– Сын её где? – спросил у Всеславы седоусый варяг,
не тот ли самый, что резал для Ратшинича маленький деревянный меч. – Мы уж
вырастили бы…
Всеслава ответила ровно:
– Мне Краса заботу оставила.
И было это правдой, хотя и невысказанной. И Всеславе вдруг
показалось, будто душа Красы, легкой пташкой летавшая рядом, ласково ей
улыбнулась. А варяг потоптался, вздохнул и отошёл прочь.
Велик ли труд погрести вольноотпущенницу! Это не княгиню
знатную земле предавать. Для Красы не разводили огня, не опускали в земную
глину сруба-домовища. Вырыли ямину поглубже, и Тьельвар бросил туда, на дно,
свой широкий плащ.
Но зато подарков Красе нанесли – от сердца, от души! Пирог
пышный и кашу румяную, сбитень в кружечке и квашеную морошку. Колечко
стеклянное и поясок с медными бляшками… Тьельвар подошёл самым последним. Разжал
крепко стиснутый кулак и надел на Красу дорогие синие бусы. То ли в кости
выиграл у кого, то ли получил за песни в награду…
– Подарить хотел, – сказал он и кашлянул.
А когда стали толкать вниз комья размокшей земли, Пелко
приметил по ту сторону могилы девушку, показавшуюся ему знакомой. Он
пригляделся и вспомнил, где видел её: да у кургана же, где Вадим-князь спал и с
ней невольник Гостята! И вновь она плакала – наверное, потому и узнал. А подле
стоял высокий парень, и видно было – несладко придется тому, кто вздумает её
обижать. Вот обнял её, утешая, поцеловал в лоб, заставил отвернуться от могилы
и ещё видимого в ней плаща… Пелко вдруг горько обиделся на девку за давно
умершего и совсем незнакомого ему Гостяту. Он знал, что сказала бы про это его
мудрая мать: не годится сохнуть безмужней, роду детки нужны, охотники новые и
помощницы в доме… всё так, а радоваться за девчонку, что новое счастье
нашла, – душа не лежала.
Может быть, он смотрел на неё слишком долго, да ещё с
осуждением; словенский парень выпрямился, хмуро смерил Пелко взглядом. Корел
подумал хорошенько и уступил ему, первым опустил глаза. Не ссориться же на
могиле. Отмолчался и разумный словенин. Что зря трогать ижора, эти не больно-то
отходчивы, да и рождаются прямо с ножами на поясах – не для забавы, не для
игры, не для молодечества пустого.
2
Наконец Ратша понял, что придется-таки ему побывать в городе
ещё раз. И не то чтобы ему так уж прискучило сидеть одному в пустом мокром
лесу, захотелось псом побитым вползти назад в дружинную избу.
Нет – того порога ему более уже не переступить, да и с
воеводой разговор если будет, то на мечах. Не честь поруганная держала его близ
Ладоги, не живот-добро отнятое. Иное не давало уйти прочь безоглядно: сердце
глупое требовало увидеть Всеславушку, один разок взглянуть ей в глаза… Слушал
его Ратша и дивился, сам себя не узнавал. Вот ведь какую власть взяла над ним
девчонка-невеста, собой не красавица, врага незамирённого дочь! Смех
припомнить, о чем думал когда-то – не она первая, не она будет последней. Над собой
хозяином казался и над другими. А теперь знал твердо: увидит в глазах
невестиных, что нет ей охоты лететь с ним вон из гнезда, – и не поднимется
рука неволить любимую, силком везти через леса.
Судил так про себя и порой даже встряхивался в изумлении, мотал
головой: полно, да свои ли мысли-то, может, леший злой на ухо нашептал?
Вытягивал из ножен меч-оберег, клал на колени. Не помогало.
Он всё-таки положил себе повременить ещё несколько дней.
Пусть, стало быть, уймется растревоженный муравейник, да и ему, Ратше, невелика
честь возвращаться, едва уйдя. Уговорить себя оказалось неожиданно просто. А
всё потому, что хуже смерти боялся увидеть испуг и ужас Всеславушки вместо
привета. Боялся, знал, что боится, и не хотел сознаваться в этом даже себе
самому.
…А прятаться он не будет. Нет, не будет. Не для него это –
татем полнощным пробираться ладожскими задворками. Завтра, как рассветет… А
встретится воевода или гридни те, что его руку держали и место Ратши на лавке
меж собой, поди, уже поделили… ну, убьют. Подумаешь, экая важность. Может, и к
лучшему.
Твердо порешил об этом в последний день назначенного себе
срока, и вдруг накатило такое отчаянное беспокойство, что не усидел, вскочил,
прошёлся туда-сюда вокруг своей елки, уже понимая, что не сможет вытерпеть до
утра. Ночь последняя перед боем, перед смертью или перед свадьбой, нет её хуже,
нет длинней. Вот сейчас-то, может быть, Ждан Твердятич как раз и посылал
молодцов в беззащитную боярскую избу, надумав отдать её на разграбление, а
Всеславушку – кому ни попадя в жены, ему, Ратше, в отмщение… За того же Хакона,
чтобы не обижался. Если ещё не рабыней на торг… Ратша остановился, убрал за
спину руки, принудил себя перевести дух. Вот так всегда, когда ждешь. Теперь
ему казалось, что всё это и в самом деле уже произошло, что он опоздал и
Всеслава напрасно звала его на помощь. Или уже не звала. А что тебе завтра-то,
подумалось ему. Почему прямо теперь не свистнуть коня и в Ладогу не поехать?