Дом Добрыни стоял неподалёку от крепости, на ближних
выселках. Дом как дом и двор за забором как двор… За забором лаяли две пушистые
остроухие собаки – Найдёна их окликнула, узнали, обрадовались, завертели
хвостами. Добрыня отомкнул калитку, и я встал на дощатые мостки, проложенные к
дому. После грязи со снегом они показались мне тёплыми.
Потом я огляделся вокруг и хмуро подумал – сбегу!.. Кажется,
я даже собирался произнести это вслух, но тут Добрыня закрыл калитку и
повернулся ко мне:
– Тебя как звать-то, малый?
Я огрызнулся:
– А никак!
Он спросил спокойно:
– За что в холопы продали?
– А ни за что!
Ждал – прибьёт, но он только усмехнулся:
– Так… значит, звать станем Молчаном.
В это время из дому выглянула на голоса высокая седая
старуха. Прищурилась, увидела меня и даже руками всплеснула:
– Добрынюшка!.. Это кого же ты купил?..
У Найдёны-советчицы так и вспыхнули щёки, но Добрыня на неё
и не покосился.
– Эх, бабка Доброгнева! – сказал он
старухе. – Сто лет прожила, а справного молодца не отличишь. Да он, старая,
не слабее меня будет.
Старуха плюнула в сердцах, махнула на него рукой: тебе, мол,
семерых посади, всех как есть насмерть заврёшь. Тут-то Добрыня шагнул ко мне,
закатывая рукава:
– А становись-ка…
Сам брови нахмурил, глаза же смеялись. Я видел. Я был едва
не меньше его девки Найдёнки, смешно думать, что устою. Однако же не забоялся,
озлился только. Я-то, семью страхами пуганый, такого насмотрелся, что тебе,
ладожанину, в жизни не снилось! Да, силёнок во мне оставалось вправду немного,
зато ярости – на десятерых. И храбрости, оттого что нечего было терять. Ужо
вот, пощекочу за бока!..
Но тут Добрыня обхватил меня за плечи, и будто обручи надели
железные, как на новый бочонок! Незлая, осторожная была сила, ласковая почти.
Но такая, какой я отроду ещё ни в ком не встречал. И всего-то, верно, в
четверть мочи сжал меня кожемяка, но мне и этого хватило: тотчас ощутил, как
живой змеёй дёрнулась в боку глубокая гнойная рана. Я ведь тоже не за так дался
тем урманам, когда подступили вязать!.. Вот снова рвануло, аж замер в груди
вздох. Враз поднялась перед глазами семицветная радуга, и я обмяк мешком.
Услышал ещё, как закричала старуха:
– Задавил мальчонку, облом!..
Я хотел сказать ей, что не такой уж я мальчонка, и ещё, что
не больно легко было меня задавить. Но только открывал и закрывал рот, на земле
сидя, а слова наружу не шли. И волчки знай лаяли, рядом крутясь, норовили
лизнуть в лицо. Утешали. А небось замахнись я на Добрыню – живого разорвали бы,
лизуны…
А что было после того, я и совсем уже не помню.
Потом я лежал в углу под овчиной, и всё тело покалывало от
тепла. И змея в боку утихла, придавленная повязкой. Старая Доброгнева хотела
посмотреть мою рану, но отступилась: слаб, мол. И возилась себе у каменной
печки, переставляла горшки.
– Пошёл помощника покупать, а кого привёл? –
выговаривала она Добрыне. – Дождёшься от него работы, тут гляди, кабы сам
ещё не помер! Встал бы нынче Бориславушка, молодшенький мой, да тебя,
бестолкового, за ухо-то оттаскал…
Добрыня – внук ей, что ли? – отозвался лениво из другого
угла:
– Будет, бабка, нешто я в сопливых не ходил… Сказано
тебе, молодец справный. Погоди, подкормится, оживёт.
Вот уж воистину пролитого не поднимешь! Олав меня назад к
себе не возьмёт, да и где он теперь, Олав, уплыл уже поди…
Я ещё послушал ворчливую старуху и подумал, что это имя, или
прозвище, ладно на ней сидело. Подумал так и уснул, сытый, в тепле… А сон всё
равно увидел тот самый, от которого и так вскакивал взмокший всякую ночь.
Будто сошёлся я с Олавом треклятым в смертном единоборстве.
И пригвоздил-таки его коленями к земле, зане дал мне Перун, ратный Бог, силу
немыслимую. Корчится урманин, все кости в нём трещат, а с груди скинуть не
может. А я держу в руке нож, хороший нож, остро отточенный, у Олавовой
загорелой шеи держу. И не пожалею, хоть он проси, хоть не проси. Отца моего,
говорю, попомни, собака смердящая! И как он ворота перед вами, разбойниками,
распахивал, обмана не ведая: заходите, мол, гости добрые, порадуйте хозяина да
хозяйку! И мать мою вспомни, которую ты мечом полоснул. И сестрёнку пригожую,
что в избу горящую из рук твоих рванулась!.. Так говорю, а нож мой
светлым-светел блестит, да не нож вроде уже, а меч!..
Вот ведь сон, и всё в нём по правде, кроме того только, что
наяву я Олаву не отомстил.
3
На другое утро облака ещё летели лебедями по ветру, зато
солнышко пригревало без скупости. Будто долг возвращало за холодный прошедший
день. Добрыня отдал мне, босому, стоптанные поршни – свои старые. Оказались они
мне в полтора раза велики, но я кое-как перетянул их по себе и ещё натолкал
внутрь сена: ничего вышло, ходить можно. Даже бегать, но много тут набегаешь,
если огнём горит бок и криком кричат со вчерашнего все жилки! Раба покупают,
чтобы работал, меня же вправду только ветром ещё не качало, и Добрыня сжалился
над непутёвым:
– Походи пока, осмотрись, а там к делу приставлю.
– Меня Твёрд звать, – сказал я ему. Он кивнул:
– А кой год пошёл, Твёрд?
– Семнадцатый, – покривил я душой.
Добрыня только улыбнулся и сразу же угадал:
– Четырнадцать-то есть хоть?
– Есть…
Я вышел во двор, и волчки подбежали обнюхать,
удостовериться, свой ли. Ишь любопытные, ушки на макушке… Дома у нас тоже был
пёс, покрасивей этих и побольше. Он-то небось сразу учуял, что за лихо приплыло
в гости на том корабле. Залаял, бросаться стал. Я ошейник на него надел… Сгинул
ли от копья, от огня или выжил и плакал теперь над остывшими головнями?..
Никогда я этого не узнаю.
Двор у Добрыни был широкий, просторный. Не то что в иных
городах, где, сказывали, дома жались все вместе, выстраивались в тесные улицы,
отгораживались друг от друга и от белого света крепкими частоколами. Боялись!
Кто к полудню жил – чёрного степняка. Кто к полуночи – белоглазого разбойника
вроде Олава моего… Здесь, в Ладоге, никого не страшились! Широко строились,
вольно. Урмане, свеи, датчане сами бегали грозного ладожского князя, быстрых
боевых лодий, страшного варяжского стяга! Ведали: под тем соколиным стягом
ходила их смерть. Крут был князь Рюрик и на что уж суров, а терпели его
ладожане, потому – городу за ним жилось, что за стеной. Вон она и стоит на
самом высоком месте, серая деревянная крепость. Стоит себе, хмурится с
неприступного откоса на реку, на корабли: не замай!
…И пошёл я оглядываться. А куда ещё идти в Ладоге, если
опять-таки не на торг? Я и зашагал туда помаленьку, между домами. Был как пёс
раненый, из последних сил ползущий и сам не ведающий, куда… Рабский торг я
обошёл стороной и ходил туда-сюда, будто что потерял. Смотрел, чем торговали –
не видел. Однако потом к оружейникам забрался и тут будто прозрел. Загляделся,
залюбовался! И было чем. Купцу, да в пути дальнем, без оружия куда? Стояли тут
широкие копья на хороших древках и крепкие луки в рост человека. Стрелы –
аршинные, с тяжёлыми коваными головками, такая прошьёт и дальше полетит с
прежним посвистом… Клёпаные шеломы и боевые ножи, что носят за сапогом. И ещё
страшные мечи с длинными блестящими лезвиями, с черенами простыми и в узоре:
такими не замахиваются шутя, такими если уж рубятся, то насмерть…