Добрыня, как пристало, начал вразумлять меня делу. Поручал
пока скрести шкуры после зольника, и я справлялся с этим вроде неплохо. И не то
чтобы я так уж старался ему угодить: просто не приучен был, взявшись за дело,
совершать его вполсилы. И ещё – не рабом родился и не рабом хотел умереть.
Кто запретит усердному кожемяке купить шкурку-другую? Или
содрать со зверя в лесу? Никто не запретит. А там наделать славных вырезных
башмачков – да и продать? А там, глядишь, поднакоплю серебра-то и ударюсь
хозяину в ноги. Кто бабке не внук! Выкупались другие люди, и я выкуплюсь, дай
только срок. Выкуп в полмарки отчего не собрать – на том Олаву проклятому
спасибо, хоть плату взял невеликую, и люди то видели.
И куда же тогда? Мысль людская быстро бежит, быстрее, чем
серебро в кошель. А вот куда пойду: в отроки к Рюрику-князю. Возьму тот меч и
приду, и он не выгонит меня со двора. В это я верил… А куда ещё-то?
Никогда кожемяка не сидит праздно. Приходит осень – забивают
скот и волокут усмарю во двор шкуру за шкурой. Дело кипит! Знай поворачивайся –
скобли, квась, разминай… не поспишь! А чуть утрёшь пот со лба, глядь, люд во
двор идёт по-прежнему: кому ножны, кому тулоколчан, кому сапожки, а кому –
мячик забавный сынишке на игру…
Нынче Добрыня разминал, выравнивал деревяшкой уже отмоченные
кожи, и я видел, какая это была работа. От подобной работы руки и плечи сперва
трещат и жалуются в голос, зато потом наливаются твёрдым железом! Могучий
Добрыня даже на холоду трудился без рубахи, лило с него в семь ручьёв.
Когда-нибудь и я буду работать подле него. Вровень с ним. Как он!
Я сидел на вершине глинистой сопки, на прихваченных морозцем
земляных комьях, а в подмёрзших болотцах шуршали на ветру высохшие тростники. И
более ни звука: ни голоса птичьего, ни оклика людского. Мертво!.. И даже
солнышко схоронилось в бело-серые тучи, не рождало теней.
Я жевал загодя припасённую корку, а по щекам текли солёные
капли. Не было у меня блинов для тризны, блинов масляных, круглых, на маленькие
солнца похожих, не было рассыпчатой каши. Одна эта корка. Да не по Олаву
тризна, не ему честь! Лежали там, с ним, семеро почти незнакомых, с кем
побратала меня неволя. И Шаев. Дала им судьба пуховые подушки – земляные
мёрзлые комья!
А не сруби я Олава, и теперь ходили бы по свету. Ходили бы
неба синего не видя, с головами низко опущенными. Сидели бы где-нибудь в
Бирке-городе на таком же бревне… оживить бы на миг, хоть на полмига! Не о
судьбе спросить, не о счастии – об одном только: вина ли на мне? Держат ли
обиду? Да как спросишь.
Вот тогда я вытащил нож, что дал мне Добрыня. Резанул себе
руку и покропил запорошённую землю.
Вещая руда просочится сквозь толщу, обогреет застывшие лица…
А больше я ничего не мог подарить тем восьмерым.
7
То правда: пока я в крепости жил, старшие мужи меня не
обижали. Зато иные отроки мною брезговали, гордились. Случалось, отпихивали от
миски, отбирали кусок. Насмешничали, кто как мог. Я в драку не лез: после моих
всех обид это-то не в обиду казалось. Да и слаб был ещё.
Одного отрока звали Дражко. Отроком ему, правда, зваться было
рановато – так просто, малец сопливый не то семи лет, не то вовсе шести. Родом
варяг, и притом сирота круглый, жил при дружине, набирался ума. Минет срок,
станет воином у князя, как отец его прежде был… От этого Дражка я вскоре особой
ласки дождался. Всё-то ему во мне не приглянулось: и не так я, холоп, сел, и не
так я, холоп, встал, и никакого проку с меня, с холопа, одна забота князю и
убыток, а ему, Дражку, докука.
Жизномир, впрочем, быстро изловил бесстыжего за ухо. И
стиснул пребольно. И выговорил строго:
– Не ты парня кормишь, а князь. И не тебе его лаять.
Но это-то всё полдела. Хуже, что жил у князя ещё и тот
чёрный урманин, Гуннар Сварт. Жил гостем, и Дражко таскался за ним как хвост. Я
слышал вполуха, будто урманин болел по весне, и тяжко болел, и тогда-то малец
повадился с ним сидеть, ухаживать за хворым. Я не расспрашивал. Видеть не мог
урманина проклятого, Олавова друга-соотчича. Болел и болел, жалко, что не
помер. А вот Дражку я дружбы с ним не забыл!..
Как-то я нёс в дом ведёрко воды, когда скрипнула калитка, и
во двор вошёл ещё один пожелавший новых сапог… Гуннар Сварт! Я даже вздрогнул,
чуть воду не расплескал.
Добрыня живо вышел к нему, усадил, велел поставить ногу на
берестяной лист: обведёт ступню угольком, выкроит по мерке, и будет сапожок –
как влитой. Гуннар сидел молчал, подставлял ему ногу. Я же от него вроде бы и
не прятался, а только как-то сам собой оказался вдруг за чанами. Оттуда и
смотрел. Гуннар меня не замечал. А что ему меня замечать?
Когда Добрыня кончил возиться и убрал бересту, Гуннар вдруг
сказал ему:
– Ты, как передают, муж доблестный и разумный. Почему
Хрёреку конунгу служить не идёшь? Ведь он тебя звал.
Хрёрек конунг – так они, северяне, звали ладожского князя.
Добрыня не пожелал ему рассказывать о своём отце и о князе
Вадиме. Ответил коротко:
– А недосуг мне. Ремесло гулять не велит.
Гуннар помолчал немного, потом сказал так:
– Нехорошо это, когда стоящий муж не умеет себя
оборонить.
Он очень чисто говорил по-словенски, лишь по чистоте этой и
угадаешь чуженина… Я видел – проняло моего Добрыню, взяло за живое.
– Тебе кто сказал, что я за себя не постою?
Вот тогда-то мне показалось, будто Гуннар уже и губы сложил
для ответа, и я даже угадал вроде, кого он мыслил назвать. Жизномира!..
Жизномир клепал, что ты не боец!.. А что, я ведь и сам слыхал от него про
Добрыню: силён, мол, что медведь, а рубиться не зол, драться не горазд! Может,
потому и почудилось?..
Но Гуннар раздумал отвечать и не торопясь поднялся. Я ещё
раньше заметил, что он всегда двигался медленно, осторожно. Словно боялся чего
в себе самом. Вот подошёл к поленнице, вытянул две ровные деревяшки, одну
протянул усмарю:
– Потешимся, Добрыня Бориславич. Достанешь меня, скажу,
что был не прав.
Я, на них глядя, стискивал в зубах палец: такая лихая вдруг
заколотила меня дрожь. Вот скинули полушубки… Мой Добрыня выглядел крепким, что
кондовая сосна. А Гуннар – будто ту же сосну чуть надломили да так и оставили,
болеть, тяжело заращивать раны. Ну, держись, мореход! Какой силы был мой
хозяин, я знал хорошо. Кто против него устоит? Однако тут Гуннар перехватил
поудобнее своё полешко… И словно бы процвело то мерзлое полешко стальным жалом
секиры! Непрост был Гуннар. Ой непрост!
– Бей, – проговорил он спокойно.
Вот прянул вперёд мой кожемяка… и по урманину почему-то не
попал. Промахнулся. Зато Гуннар приласкал его почти что тут же. Смазал шершавой
дубинкой по правому уху. Легонько так, не столь больно, сколь обидно. И когда
успел!.. Ухо у Добрыни вспыхнуло, а там и всё лицо. Ужо тебе, гость урманский,
гость неразумный! Вот возьмётся Добрыня за дело как следует, и побежишь по
всему двору, а после в ворота! А я посвистом тебя провожу, чтобы резвее
бежалось!