Дом, в котором жил дядя Миша, – точная копия того, в котором обитает Васька. И вообще все эти дома словно под копирку рисованы. И от этого становится не по себе.
Во дворе уже стоит грузовая машина. Дорожка из еловых лап тянется в подъезд, у которого собралась стайка женщин в пуховых платках. Они переговариваются вполголоса, и гомон их не заглушает шоферского мата. Центром экспозиции – две кухонные табуретки, прикрытые кусками скатерти.
Оркестра нет.
А дяде Мише нравилась музыка, и Васе становится неудобно за это упущение. Но вот из подъезда выносят крест, а за ним и гроб, который ставят на табуретки. Крышку укладывают рядом.
Последними выходят два крупных смуглых парня и женщина с острым личиком. В нем проглядывается что-то восточное, хитроватое, и Васька удивляется, потому как ему не представлялось, что у дяди Миши жена – такая. Она не плачет, хотя и теребит платок, точно желает разорвать его в клочья. И когда все повернулись к гробу, лицо женщины исказила злая гримаса.
Потом ехали на кладбище в проржавелом, разваливающемся автобусе, который громыхал и трясся, даже когда дорога была ровна. Палома сидела тихо, прижимаясь плечом к Ваське, и дышала на перчатки. Он молчал. Он не знал, зачем они вообще едут на это кладбище, ведь дяде Мише явно все равно…
На поминках Васька выпил. Он и прежде-то пивал, но больше портвейн, тянул из горла, чтоб по-взрослому, а с водки и с мороза, с голода, с непривычного места его разморило. Васька плохо помнил, что было потом, кажется, он порывался сказать тост и говорил, потом пил, что-то рассказывал громко, наверное, анекдот, и сам же смеялся.
Увела Палома. Но повела не домой – в голубятню.
И там Васька заснул. Он проспал до самой глубокой ночи, а проснулся от холода. Голова болела. И еще он не сразу понял, где находится. Курлыкали голуби, пахло влажной распотрошенной подушкой и еще брагой. Светились красным угли самодельного мангала, который дядя Миша использовал вместо печки. И Васька вспомнил, что дяди Миши больше нету.
Огонь развела Палома. Она сидела, накинув старый овчиный тулуп, из-под которого высовывались лишь руки в Васькиных перчатках. Палома ворошила угли железной палкой и что-то мурлыкала, но не себе – голубям, слетевшим на ее плечи.
Птицы не спали. Расхаживали по плечам, забирались на голову, копались клювами в растрепанной прическе и курлыкали, точно обсуждали удивительнейшие находки.
– Сколько времени? – спросил Васька, поднимаясь на четвереньки. – Сколько времени?!
Мать, наверное, обыскалась. И отец будет злиться, по-настоящему, до хмурых складок на лбу и ремня, за который брался редко…
– Не знаю, – ответила Палома. – Ты был пьяный. Тебе нельзя пьяному домой. И ко мне тоже нельзя. Я хотела, но… там эти.
– Понятно.
Уходить. Извиниться и уходить. Бежать бегом, придумывать вранье на ходу и радоваться, если примут, не докучая вопросами. А Палома? Она останется тут, в темноте? С голубями?
Белокрылый гривун
[4]
перепорхнул на ее руку, уселся и вытянул шею. Темные бусины глаз уставились на Ваську.
– Если хочешь – иди, – Палома погладила голубя. – Я и здесь посижу.
– Нет.
Он останется, потому что… мать сама сказала, чтобы он убирался. Васька и убрался. Пусть пеняют на себя. А вообще…
– Пошли ко мне? – предложил он, вытягивая руки над огнем. Жар проникал в кожу и растекался по всему телу. Становилось хорошо. – Переночуешь… нормально.
– Твоя мама не разрешит. Она думает, что я виновата.
– В чем?
– В том, что ты крадешь, – Палома пересадила парочку турманов с левого плеча на правое. – И она права.
– Да ну?
– Конечно. Я ведь беру эти вещи. Галка тоже говорит, чтобы не брала. А если бы не брала, ты бы не крал.
– Ну и не бери!
– И не буду. Больше не буду.
Ну да, лучше уж голодной, но гордой сидеть. И Васька хотел это сказать, но не смог.
– Мы оба понимали, что ничего не изменится. Я буду воровать, а она – брать ворованное. Мне нравится делать то, что я делаю. А ей нужно есть и одеваться. Вот и все. Что дальше было, знаешь?
– Мне неинтересно. – Тамара оставила попытки вырваться из веревок. – Мне совершенно неинтересно.
– Дальше я сел. Сначала попался на мелочовке. Поставили на учет. Потом попался снова – неудачный год был… и драка еще. Обычная, дворовая. Но получилось нехорошо… человечку голову пробили. Кто – не знаю. Взяли всех. Дали всем. По минимуму, со всяким снисхождением, но дали… мне так вовсе условным. Мама моя, добрая женщина, говорила, чтоб я сидел и не дергался, чтобы поступил куда, хоть бы в училище. И Палома то же самое твердила. Она-то хорошо училась. Отличница. Только знала, что университет нормальный не светит. Да я не об этом… я бы послушал. Не мамку, так ее. И на автомеханика поступить решил. И поступил даже. Отучился полгода. А потом новый отчим по пьяни Палому избил. Ну а я ему рыло начистил, да опять неудачненько. Скопытился дядя. Мне его не жаль, вот только посадили…
– Жаль, что выпустили, – сказала Тамара, заставляя себя расслабиться.
Ей нельзя злить это существо. Ей надо обмануть его.
– Ну да, конечно. А она мне писала, моя Палома. Рассказывала про себя. Длинные такие письма, красивые. Я бы хотел, чтоб она приехала, да только кто ж пустит? Вот и выходила у нас любовь по переписке. Она поступила в университет. На педагога. Выучилась. Работать пошла. А что, детишки ее любили. Детишек-то не обманешь, они подлость и мерзость нутром чуют.
Когда Васька говорил про ту, другую женщину, то становился прежним, добрым человеком, и Тамара не в силах была отделаться от чувства ревности.
– Ее заприметили. Взяли в семью. А после – в другую. Она писала, что хорошо зарабатывает и дальше учится. Посылки мне слать стала, хотя я и говорил, что не надо мне посылок. Это ж ее деньги. А она все равно… и мне уже ерунда досидеть оставалась, когда она к этим ур-родам попала.
Кулаки ударили в стену одновременно, и Тамаре почудилось, что кирпич треснул и трещина с хрустом поползла выше, к стенам дома.
– Мама, папа, я. Вместе – дружная семья. Ей понравилось. Огромный дом. Солнечный ребенок… она так и писала – солнечный ребенок. Хозяева хорошие. Даже твоя сестрица. Тварью она была. И муженек ее. Знаешь, каково было мне получить то письмо? Милый Василий, ты всегда останешься для меня самым близким и дорогим человеком, – он запрокинул голову, как будто собирался крикнуть, но вместо крика из горла выбирался шепот. – Самым близким и дорогим… всегда буду помнить и ценить то, что ты сделал для меня. Будет помнить, да… знаю, что ты желал бы большего, и я от всей души хотела бы полюбить тебя. Она хотела бы! Слышишь?
Слышит. Тамаре его жаль. Самую малость, ту, которая умещается на острие ножа. Жаль, ножа у Тамары нет, ей бы пригодился. Перерезать веревки и воткнуть в глаз этому хитрому ублюдку.