Несколько горничных, дурно воспитанных, болтливых, неумелых девиц, почти не таясь, сплетничают обо мне. И отношения, вытянутые из болезненного мрака супружеской спальни на люди, мерзостны втройне.
Единственный человек, который не обсуждает меня, – немая карлица, на редкость уродливое создание, с детским чистым личиком и фигурою-бочкой. Карлицу зовут Ульяной, остальные ее побаиваются, Ижицын же относится с непонятным уважением и вежливостью, она же, сколь могу судить, платит воистину собачьей преданностью. И, как собака, ревнующая хозяина, ненавидит меня.
Этот взгляд, ледяной, колючий, полный затаенной вражды, преследует меня повсюду, мешая дышать, мешая думать, хотя мысли мои все вертятся вокруг одного: как вырваться, освободиться и от брака, и от Ижицына с его странною извращенною любовью.
Поначалу он приходил еженощно, я терпела, пытаясь следовать заветам Божьим, но однажды случилось так, что не сумела справиться с собою и высказала Ижицыну, кажется… что его домогательства омерзительны, что сам он не вызывает ничего, кроме гадливости, что я истинно проклята, если обречена быть его женою, и что если он и вправду любит, то должен освободить меня от своего присутствия.
Отвратительная вышла сцена, я ведь никогда прежде не была такою, никогда не осмелилась бы оскорбить кого-то подобными словами, но тут не испытала ни сожаления, ни раскаяния, только обрадовалась, когда он ушел.
С тех пор больше не наведывался, зато карлицу свою приставил, ходит следом, смотрит, следит… ненавижу и ее тоже. Сбежать не выйдет. Да и некуда бежать. Матушка в письме известила, что уезжает в Крым, наведать старинную подругу. Сереженька от меня отказался. Любонька и прочие не поймут, осудят.
Ижицынский дом весьма подходит для ненависти, он огромен и пуст, каждый звук, будь то малейший шорох или же выстрел, разносится по коридорам, стремясь заполнить пустоту, но вместо этого она пожирает звуки.
Горничные боятся ходить по дому ночью, говорят про призрак какой-то девушки, которая погибла здесь, и я, против воли прислушиваясь к этим разговорам, начинаю верить.
Вчера пожаловалась Ижицыну, он ответил, что призраков не существует, но коли мне боязно, то свечей станут жечь больше, а еще можно купить собаку, к примеру, болонку или левретку.
Ничего от него не хочу… но в темноте так страшно!
Юлька
Комп вернули. То ли угроза голодовки подействовала, то ли Верка и вправду остыла и успокоилась, то ли Анжелкино заступничество помогло – не суть важно, главное, вот он. И Сеть есть, и в ящике письма… спам, снова спам… в бездну весь этот мусор. В результате два письма – одно от старой знакомой, его потом посмотреть можно. Второе – от Духа.
«Зачем ты приходила?»
Все? И это все, что он мог сказать?
Обида застряла в горле тугим комком невыплаканных слез, ну да, конечно, она пошла на кладбище, но ведь к нему же, не просто тусовки ради. А он – зачем. Будто и не рад был. Запускать аську? А если там снова что-то… что-то такое, после чего дальше разговаривать с Духом будет невозможно? Ведь без него Юлька не может.
– Юль, ужинать! – крикнула Анжелка, заглянув в комнату. Вот и повод. Потом, она позже включит, позже посмотрит… Зачем она приходила? Затем… затем, что не прийти было невозможно.
На кухне жарко, пахнет супом, котлетами и вишневым компотом. Вдруг захотелось, чтобы холодный и в стакане, на дне которого горстка ягод, уже не темно-красных, а розовых, с растрескавшейся пооблезшей кожицей.
– Садись давай, – буркнула Верка. – Ешь.
– Я не буду суп, – заныла Анжелка. – И котлеты не буду!
Опять! А суп ничего, не из школьной столовки, густой и красивый с виду, на вкус тоже вроде неплохо. Отец ест молча, зачерпывает ложкой, ждет, пока по длинным капустным усам в тарелку скатятся желтые капли, потом заглатывает целиком, не жуя. И Верка так же. Анжелка ковыряется в тарелке, на лице – обида, сейчас еще пострадает и отодвинет в сторону, достанет из холодильника свое обезжиренное молоко и хлебцы из проросшей пшеницы.
– Юля, – отец глянул исподлобья, скривился, будто горошину перца раскусил. – Прекращай свои капризы. Ешь.
А что, она ест, просто суп горячий.
– Потом я поговорить с тобою хочу.
Понятно. Будет опять трындеть про то, что так себя вести неправильно, и вообще пора взрослеть, а не дурью маяться.
– И не кроши хлеб, когда ж ты наконец научишься вести себя прилично! – Отец отодвинул тарелку.
– Виталик, ну не начинай, – попросила Верка. – Кушай, Юля.
Покушаешь тут.
Разговор разговаривали в отцовском кабинете, раньше Юльке здесь нравилось, можно в кресле посидеть – огромное, тяжелое, на трон похоже. А стол – вообще бесконечный, и вещей на нем множество, самых разных, вроде пустой чернильницы с серебряным пером и тяжелого зеленого шара на подставке, или маленькой серебряной лошадки, коробки с печатью, коробки с карандашами, складного ножа… а Верка запретила заходить без спросу, сказала, что нельзя мешать работать, и отец согласился.
– Садись. – Он указал на второе кресло, поменьше и современное, с пластиковыми черными ручками и мягкой спинкой, которая, стоило опереться, тут же подалась назад.
– Можешь хотя бы тут не баловаться? – Отец тяжко плюхнулся на свое место. Как все изменилось… Отец стал толще, шире, может, из-за жилета этого, серого, пушистого, собственноручно связанного Веркой то ли из заячьего пуха, то ли из собачьей шерсти, то ли еще из какой ерунды. И лысина блестит, красная и потная, а на подбородке – щетина. И рубашка эта в клеточку, точно у Юр Владимирыча, который физику ведет.
– Разговор серьезный, поэтому, будь добра, постарайся послушать внимательно. – Отец нервно отодвинул в сторону стопку бумаг. Зачем, если не мешают? А зеленый шар стал меньше в размерах, и лошадка совсем крохотная, вот чернильница, та почти не изменилась.
– Я долго терпел твои истерики, надеясь, что ты все-таки образумишься, поймешь, что Верочка хочет тебе только добра, у нее ангельское терпение.
Юлька закусила губу. Ага, конечно, ангельское, Верке только крыльев для полноты портрета недостает, а так – чистый ангел. Тупая неповоротливая клуша, которая вечно нудит и нудит, а еще вязанием занимается, сядет вечером перед теликом, врубит сериал какой-нибудь и начинает нитки перебирать, вытягивать то розовые, то зеленые, то синие… и спицы, сталкиваясь друг с другом, стукаются, шелестят, будто жалуются на Веркины пальцы. Отчего-то вязание раздражало сильнее всего. И то, что она мамины вещи без спросу брала.
– Ты же продолжала маяться дурью. – Отец хлопнул по столу кулаком, розовым, пухлым, будто связанным из розового мохера. – Продолжала действовать мне на нервы! Тебя давно следовало в приют отправить, чтоб поняла, чтоб прочувствовала…