– Я Матвей. – Отвести взгляд от валиков получилось с трудом, не покраснеть бы, а то эта валькирия мигом просечет ход его мыслей. – От Петра Аркадьевича.
– Проходите. Времени у меня немного, и вообще я предпочитаю не видеть незнакомых людей в доме, но раз Петр Аркадьевич просил… – Она шествовала по коридору, и полы халата языками огня разлетались в стороны, а мягкие домашние тапочки, вызывающе дешевые, со стоптанными задниками, приглушали звук ее шагов. Коридор был длинным и прямым. Светлые стены с лепниной, картины, декоративные светильники, позолота… богато.
– Проходите, – Ольга Викторовна распахнула одну из дверей. – Садитесь.
И, развернувшись в пустую трубу коридора, гаркнула:
– Людка, кофе принеси!
Комната была обыкновенной, богато обставленной, конечно, но при этом удивительно невыразительной, этакое продолжение коридора вместе с его ковровой дорожкой, картинами и лепниной. Низкий диван, приняв вес Ольги Викторовны, слабо заскрипел, полы халата разошлись, демонстрируя байковые рейтузы с растянутыми, вытертыми коленками.
– Так теплее, – пояснила дама. – А то ж застудиться – это быстро, я и Милочке говорю, красота красотою, а здоровье важнее. Так в чем ваш вопрос?
Матвей изложил, кратко, четко и не вдаваясь в лишние детали. Ольга Викторовна слушала внимательно и не прерывала, а горничную, полнотелую и неповоротливую, похожую на хозяйку точно сестра-близнец, отослала мановением руки, не отвлекаясь.
– Я всегда была против этой затеи, – сказала Ольга Викторовна, когда Матвей замолчал. – Художественный кружок, Господи! Оно, конечно, хорошо, что девочка интересуется, но вы бы видели, что они рисуют!
Кофе подали в больших нарядных чашках, белых с толстой золотой полосою, сползавшей с ручки вниз, к крохотному донышку, а оттуда – на блюдце, тонкими спицами к золоченому ободу.
– Нет, я Левушке так и сказала: если хочешь, чтобы Милочка занималась, то давай наймем педагога. – Ольга Викторовна, ухватившись за изогнутую фарфоровую ручку, подняла чашку, едва не расплескав кофе, отхлебнула. – Снова сливок пожалела, я ей все говорю, лей нормально, а она? Будто мы бедные.
С точки зрения Матвея, сливок в кофе было чересчур, оттого и выходил он едва теплым и неприлично светлого оттенка.
– Мы ведь вполне можем позволить себе индивидуальную работу с ребенком, а кружок… видела я их кружок! Крохотная комнатушка, темная, а у Милочки глазки слабенькие, ей нельзя при плохом освещении работать, и педагогша эта непонятная. Да у нее некомпетентность на лбу написана!
Голос Ольги Викторовны набирал обороты, становясь тоньше, звонче, резче, точно в этом белом, стыдливо прикрытом каскадом подбородков горле натягивали струны.
– Я не то, что некоторые, я Милочкиной учебой весьма интересуюсь, и не учебой тоже, пригляд нужен, и не горничных, а материнский, нормальный, строгий, может быть. – Ольга Викторовна хлопнула ладонью по гобеленовой шкуре дивана. – Я когда с этой педагогшей встретилась в лицее, сразу к Донате Андреевне пошла.
– Зачем?
– Ну как зачем? Я же вам рассказываю, рисуют они. Милочке задали счастье нарисовать.
– Что? – Матвей удивился. Счастье? Эта рыжая мышь задала нарисовать счастье? А она-то сама хоть знает, что это такое?
– Вот и я говорю, полнейшая ерунда! – воодушевилась Ольга Викторовна. – Это ж где такое видано, чтоб счастье рисовать? И как его рисуют-то? А Милочка мучилась, переживала, что не выходит! А как понять-то, выходит или нет? Вот если б как положено, кувшин там, яблоко, цветы какие или портрет? Милочка вон меня нарисовала, с фотографии.
Значит, счастье… Удивила, рыжая, удивила.
– Доната Андреевна мне и сказала, что педагогша эта в школу от детского Дома творчества пришла, что в лицее решили, что детям полезно развиваться. Но оно-то, конечно, полезно, но если с толком, а когда так вот, просто человек со стороны, то это ж халатность! – Розовый румянец темнел, наливаясь краской, а Ольга Викторовна – праведным гневом. – Тогда еще Доната Андреевна пообещала решить проблему, эту педагогшу обратно в Дом детского творчества спровадили.
– А не в Дом культуры? – осторожно уточнил Матвей.
– Да какая разница, Господи, откуда я знаю. Главное, на ее место нормального человека взяли, заслуженного учителя, а Милочка все равно настояла, чтоб в ДК ездить… Упрямая она у меня, в Левушку.
– И долго вы так ездили?
– Ну, – Ольга Викторовна задумалась. – Не так чтобы долго, Милочка сама, ее Левушкин шофер отвозил и забирал, если поздно занятия были. Но вот с весны где-то… да, с весны. А потом я вдруг письмо нашла.
– И решили, что оно связано с кружком рисования?
– А с чем еще? Школа – приличная, лицей – лучший в городе, дорогой. По улицам Милочка не шастает, подруг у нее немного, хорошие девочки, я с родителями знакома. Единственно, где она могла эту пакость получить, – в кружке! Я Левушке говорила, чтоб разобрался, чтоб подключил связи, это же не дело, когда девочке приходится терпеть такие откровенные домогательства. Он же и потом слал, домой уже. Да чтобы в мое время… чтобы что-то подобное…
Чашка в ее руке дрогнула, и по золотой ленте на блюдце потекла сливочно-кофейная смесь.
– Вот чтобы так, нагло, неприкрыто осмелился… и слова, какие слова… погодите, я сейчас дам, сами почитаете, это просто немыслимо!
«У одиночества вкус ежевики. Сладко-горьких, темно-лиловых, в черноту ягод с легким седым налетом. А сок красный, почти как вино.
Или кровь. Но кровь вязкая, непонятная и на вкус совершенно другая. Но я не о крови, я об одиночестве. Ветер гладит ветви ивы, перебирает, переплетает, словно косы, и шепчет ей что-то ласковое. Завидую».
Просыпавшийся тонер, выцветшие линии по бумаге, съедающие слова, стирающие грани, на подушечках пальцев остаются черные пятна, и трогать страшно, будто каждое прикосновение крадет немного текста.
«Небо черным перламутром, недоспелая луна в рваной паутине облаков. Гроза была, молнии, гром, то ли танец, то ли слезы дождя, теперь же редкие капли, скатываясь с крыши, разбиваются о зеркала луж. Тоже редких. Холодных. Ровных до того, чтобы, наклонившись, разглядеть собственное отражение.
У меня нет отражения. У меня нет ничего, кроме моего одиночества».
– Возмутительно. – Ольга Викторовна наблюдает и выжидает. Чего? Того, что Матвей согласится, разделит ее возмущение, во многом притворное, надуманное, завистливое?
Разделит. Кажется, он почти уже знает правду, но до чего тонок, до чего зыбок этот ежевично-черный след, надуманный, лживый каждой своей буквой.
«Иногда представляю, как пьем чай – я и мое отражение. Кружка темного стекла с широким дном и крохотным сколом на ободке. Ладоням горячо, ласковое прикосновение, то ли я, то ли ко мне… хотя, наверное, какая разница.