– С тобой все нормально? Может, врача позвать? – участливо поинтересовался Матвей и волосы руками пригладил, совсем как физик, только у физика лысина на полбашки.
– Не надо врача. Воды дайте, там, в тумбочке, внизу.
Он подал, и бутылку открыл, и в стакан налил, и не лез с вопросами, пока Юлька пила. Наверное, видел, что она нарочно долго пьет, но ждал.
А отец не приехал, все говорят, что Юлька чуть не умерла, а ему, значит, все равно. Плевать на Юльку, поэтому и не приехал. И не приедет уже. Никогда.
– У меня всего пара вопросов. Я постараюсь быстро. Ты переписывалась с человеком, у которого имя… ник – Дух?
– Он не человек. – Выпитая вода булькала в желудке, и гул притих, зато стало совсем-совсем жарко, как на кладбище. И еще очень обидно.
– А кто?
– Дух. Он умер. Давно. И ему одиноко.
Матвей слушал, у него глаза красивые, темные и ресницы длинные, изогнутые вверх. Матвей внимательный. Ему можно рассказать. Наверное.
– Его обманули. Он любил, а его бросили. Нельзя ведь бросать того, кого любишь, это нехорошо… я вот никогда бы не бросила. А она ушла, забыла, и люди тоже, никто не приходил… – Мысли ускользали, терялись в гудящей голове, снова захотелось пить.
– И ты к нему пошла?
– Нет. Не к нему. Просто. Я не хочу в интернат. А Витька классухе нажаловался бы… та отцу. Ему я не нужна, а Духу наоборот. Дух со мной разговаривал… ему плохо одному, и мне тоже.
Голова совсем закружилась, комната поплыла, особенно окно, сине-серое с желтыми пятнами деревьев за ним, пятна становятся то больше, то меньше, свиваясь спиралями, от которых гул в голове становится вовсе невыносимым.
– Ты ложись, ложись. – У Матвея очень холодные руки, и стены в склепе тоже холодные, а Юльке жарко. Но лед не тает, она точно запомнила серебристую корочку на камне. А лечь нужно, когда лежишь, то дышать легче и не так жарко.
Жарко. Матвей натянул одеяло, оно тяжелое, душное.
– Я сейчас врача позову.
Не надо врача, никого не надо, поспать бы спокойно, и чтобы розовый-розовый сон привиделся, такой сладкий, с запахом Анжелкиных духов.
– Как его зовут? Духа? Ты знаешь?
Конечно. Разве можно не знать имени человека, которого любишь?
– Сергей. Ольховский Сергей… А зачем он вам? У него и могилы нет… я искала, но ее нет… потому что никто не приходил. Забыли. А я не забуду, я не брошу.
Скрип двери и половиц, холодная рука на лбу, бормотание, которое смешивается с гулом, и не разобрать, о чем говорят, и не хочется разбирать. Спать. Сон сахарной ватой липнет к пальцам, слизать, попробовать на вкус, поймать исчезающую каплю горечи… одиночества…
У одиночества вкус ежевики. Она помнит, она знает.
Она никогда никого не бросит.
Ангел пропал. Я не могу сказать, когда это случилось, ибо дни сплетались друг с другом в одно бесконечное счастье, которое, казалось бы, существовало всегда, но я по глупости своей попросту не замечала.
Та нечаянная встреча на кладбище будто повернула время вспять. Правда, теперь, кроме Савушки, есть еще и Олеженька, оттого счастья словно бы стало больше, до того, что оно застило все вокруг, расцвечивая привычное Прасковьино ворчание яркими солнечными пятнами, и хмурое лицо Ольховского разглаживало, делало мягче, участливей. А Василина и вовсе виделась мне этаким волшебным рождественским шаром из ярко-синего – уж не знаю, отчего непременно синего, – стекла. Я как-то сказала ей об этом, Василина засмеялась, звонко, мелко, будто монетки на столе рассыпали, и Олеженька засмеялся, беззубо и радостно, в то мгновенье счастье стало абсолютным.
Оно долго длилось, расцветало белыми апрельскими подснежниками, ароматами майской черемухи, июньскими гроздьями лиловой сирени, плотными, скользкими и пахучими до того, что голова шла кругом. Июльским жаром и августовским белым наливом, круглобоким, с тонкою кожурой, сквозь которую просвечивало полное соков нутро и даже будто бы темные зернышки косточек.
Однажды мы выехали в ночное. Поначалу Осип и был недоволен, но он как-то быстро исчез, сроднившись с ночью, кострами и тенями, а мы с Савушкой сидели. Кажется, говорили о чем-то, но о чем – разве теперь упомнишь? Да и какая разница. Луг стлался черным отраженьем неба, пахло травами и медом, свежим хлебом, лошадьми и летом, жарким, ярким и излетным, таким, которое вот-вот обернется осенними дождями.
А спустя три дня, аккурат на сентябрь, я заметила, что пропал ангел.
– Ангел-то? – Прасковья на вопрос нахмурилась, набычилась обидой, готовой вот-вот выплеснуться в жестоких словах. – Не брала я! Вот вам крест, Наталья Григорьевна, не брала!
Крестилась она широко, с размахом, и губы дрожали, и глаза блестели, нет, ругаться не будет, скорее уж расплачется. Неужто полагает, что я на нее подумала?
Но на кого тогда? Не сам же исчез. Стоял на столике, у окна, между зеркальцем, шкатулочкой резною, гребнем да прочими близкими мне пустяками. Но гребень есть, и в шкатулке переливаются на солнце камни, не дорогие – те у Савушки в сейфе железном, – а простенькие, каждодневные, и зеркальце вон, ловит солнечный свет, пускает зайчиков по потолку.
Ангела нету.
– Прасковья, пожалуйста, припомни, когда в последний раз видела… пожалуйста. – Страшно вдруг стало, холодно, будто бы укололи под самое сердце.
– Видела? Когда-то… вчерась ужо не было. И день до того… и… так аккурат на ночное и пропал. Я еще, помнится, подумала-то, что вы его с собою… Вот беда-то! Вор в доме! Позор! – Она заголосила громко, с душою. – Полицию-то вызывать… допрашивать-то станут! Ворошить…
– Не надо полицию. – Я отчего-то вспомнила Катеринину смерть и чужих людей в моем доме, шаги, голоса, хлопанье дверями и потом как-то сразу вдруг резкая, точно оборвавшаяся тишина.
Не надо полицию, ангел, он ведь лишь мне дорог, а на самом-то деле безделушка. Презабавный сувенир, как выражалась Катерина, кольцо вон хризолитовое и то подороже будет. Но кольцо на месте, и цепочка, и капелька-бусина жемчужная на ней, только ангела взяли.
– Как не надо? – возмутилась Прасковья. – Как это не надо? А если и дальше-то своровывать станет?
– Не станет. – Не понимаю, откуда взялась подобная уверенность, но вору был нужен именно ангел, мой ангел.
– А эт, может, Ульяна-то взяла? Карлица, она ж без спросу по дому-то ходит, и ведь главное, что сколькожды говорено было – не лезь туды, нечего, а она все лезет и лезет.
– Куда лезет?
– А куды взбредется ей, туды и лезет. Она, я вам говорю, некому больше!
Ощущение потери и грядущей беды, обида на человека, которому вздумалось поступить со мною так подло, не отпускали весь день. Я бродила по дому, прислушиваясь, приглядываясь, открывая шкафы и ящики. Заглянула и в сундуки – черные, перетянутые коваными полосами, стоявшие «для антуражу» – под тяжелыми крышками скрывалась пустота да клочья серой пыли.