Меня ярая дева не тронула. Меня не коснулись ни кровоточащие сердцами монархисты, ни пламенные душами революционеры, ни бездумные, почти безумные безбожники... они все словно чуяли Знак, оставленный на моем челе давними событиями. И как знать, не Зверь ли спас меня от Зверя? Не он ли позволил дотянуть до лет, столь преклонных, что сама мысль о возможности прожить столько видится невозможной? Мне уже почти восемьдесят лет, и я не могу сказать, что за эти долгие годы я сделал что-то, способное оправдать мое существование. Ни тогда, ни потом, ни ныне я не отличался храбростью или умом, я был трусоват и осторожен, слаб и склонен к долгим раздумьям, каковые, впрочем, часто приводили в пустоту. Я был... я был человеком.
Итак, в какой-то мере все вернулось на круги своя. Антуан, на следующий же день после нашего освобождения из тюрьмы в Соже, исчез из дому. Я, уже вышедший из повиновения, вновь ослушался отца и кинулся следом, тщась догнать брата и вымолить у него прощение, ибо полагал именно себя виновным в тех муках, каковые довелось ему перенести. Однако хижина на Мон-Муше была пуста, и только псы слаженным лаем приветствовали незваного гостя. Я был упрям. Я был чертовски упрям и потому, расседлав коня, отвел его под навес, сам же вошел в дом, решив во что бы то ни стало дождаться брата. Ожидание затянулось до самого вечера, а закончилось визитом и вовсе неожиданным. Сначала я заметил, что собаки, рычавшие и лаявшие весь день, должно быть от голода, поскольку я понятия не имел, чем следует кормить их, вдруг смолкли. Я решил, что это Антуан вернулся домой и, обрадованный, выбежал навстречу, опасаясь, что он, покормив животных, сбежит. Я не без оснований полагал, что Антуан не желает меня видеть и потому скрывается в лесу.
– Антуан! – закричал я. – Погоди, Антуан, мне очень нужно сказать тебе...
– Что сказать? – поинтересовался граф де Моранжа, просовывая сквозь прутья решетки заячью тушку. Пес, ворча и скуля, томясь и голодом, и страхом, бродил по ту сторону решетки, скалясь на нас, но не решаясь ухватить зайца зубами. Прочие же, все как один, легли и, покорные, не смели подать голос, ожидая своей очереди.
– Так что же ты хотел сказать Антуану? – повторил вопрос граф, отпуская зайца и переходя к следующей клетке.
– Ничего, что бы касалось вас!
Никогда прежде я не дозволял себе подобной грубости, тем паче в отношении человека, которому был обязан многим. Однако в тот момент я был зол, и злость туманила разум. Верно, де Моранжа понял это и, ничуть не оскорбившись, протянул мне корзину с убоиной, велев:
– Помоги. У людей многое может случиться, но это еще не повод, чтобы мучить животных... это редкая порода, во Франции почти неизвестная. А знаешь почему?
Я мотнул головой, не желая слушать этого человека, сейчас вовсе на себя не похожего. Исчез алый камзол, сменившись простым, суконным, бурого цвета. Исчез парик, выставляя собственные, редкие и изрядно седые волосы графа, собранные в небрежную косицу. Исчезли пудра и румяна, без которых это лицо стало строже. Теперь передо мной стоял не фат, не аристо, но человек своевольный, жесткий и где-то даже жестокий, человек с твердою рукой и стальною волей. Передо мной стоял полковник де Моранжа, губернатор Минорки, кавалер ордена Сен-Луи.
– А потому, – мягко заметил он, бросая в клетку очередного зайца, – что собак этих разводят берберы. Специально, чтобы те следили за рабами.
Сука темно-пепельного окраса, утянув добычу в угол клетки, теперь, рыча, пережевывала. Могучие челюсти с легкостью дробили хрупкие заячьи кости и рвали шкуру, а желтые глаза, в которых было больше человечьего, нежели собачьего, внимательно наблюдали за нами.
– Отменный нюх. Свирепость, которая сделает честь даже льву, – продолжал де Моранжа, с нежностью глядя на своих подопечных. – Просто поразительная выносливость... мне рассказывали, что они способны взять след недельной давности... и не только взять. Беглец может идти по воде, по песку, по мокрым скалам, он может надеяться, что дождь смоет запахи, пытаться обмануть их, посыпая следы табаком или пахучими травами...
Антуан. Антуан пытался бежать. А на него спустили этих тварей. И шрамы на спине его не что иное, как следы ужасных клыков.
– Но когда-нибудь, – меж тем граф де Моранжа длил свой жестокий рассказ, уже глядя не на собак, но на меня, – псы непременно настигают жертву, сбивают ее на землю и разрывают на части. Мучительная смерть... Хотя, по правде, лучше уж такая смерть, чем жизнь у берберов. Ты, верно, знаешь, что мне довелось быть губернатором Минорки? Но вряд ли представляешь, сколь... разнообразен этот остров. Там нашлось место и для французов, и для испанцев, и для англичан, и для берберов, не считая иной швали. Истинный Вавилон, я тебе скажу. Так вот, берберы... мы их называем варварами, на самом деле сие близко, хотя и не настолько. Порой и среди них встречаются люди весьма достойные. Мудрецы, поэты, торговцы, бывавшие в таких землях, о которых ни ты, ни я и не слышали... не сердись на меня, юный Пьер Шастель, я говорю тебе все это лишь затем, чтобы ты понял.
– Что понял?
Но он не услышал этого вопроса. Двинувшись вдоль клеток, принялся раздавать дичь собакам, обращаясь к ним на незнакомом наречии, а я ступал следом с пустеющей корзиной, теша себя надеждой, что разговор продолжится. Не просто так явился де Моранжа в хижину Антуана. И если уж мне суждено узнать хоть что-то, то я узнаю это сейчас.
– Берберы и вправду некогда были дикими племенами, однако же многие лета назад на их острова пришли турки, принесли сталь и полумесяц... войну и веру. Символично?
Я не ответил ему.
– Берберы почитают Аллаха, а тех, кто не желает поклониться полумесяцу и, паче того, склоняется перед крестом, и вовсе не считают за людей. В этом есть наше сходство. И наше различие. Не понимаешь? Можно ли считать в полной мере человеком того, кто погряз в ереси и заблуждениях? Того, кто отказался от света истинной веры либо же никогда ее не ведал? Нет, он не человек. Но и не животное, поскольку разумен. И оттого обращаться с ним следует иначе, чем с животным, но не так, как с настоящим человеком. А вот берберы обращаются с иноверцами так же, как с грязнейшими из тварей. И Антуан не стал исключением. Ему нелегко пришлось, уж поверь мне. Да, я вел дела с берберами, я даже был дружен с ними, как могут дружить двое, неспособные перервать друг другу глотки. Я занимался тем, что покупал соотечественников. Покупал по головам, как коз или свиней, как стадо скота, где каждый бык не дороже и не дешевле остальных. Часто я не знал, кого приведут ко мне, будет ли он достаточно богат, чтобы возместить траты, или же будет нищ, и единственное, что я получу, – благодарность.
Его неторопливая речь была полна достоинства, с каждым словом этот человек представал передо мной в новом свете, он был подобен всем святым, он сам был свят...
– Не стоит думать, что я делал все сам. Святые отцы, гонимые ныне в Лангедоке, помогали и мне, и верующим. Помогали не только советами и молитвами, но золотом, которое уходило к берберам взамен на освобожденные из плена души. К святым отцам, помнившим меня, я и обратился, когда узнал от твоего отца о беде, случившейся с Антуаном. И еще тогда я предупредил моего друга, что сын его не будет прежним...