– Что?
– Ничто, милая, что вся твоя красивая семья – ничто. Без подпитки извне они не выживут. В отличие от тебя. Ты выживешь. Во что бы то ни стало выживешь. Слышишь?
Он что, пьян? Или она пьяна? Почему вдруг стало так... не по себе?
– Ты обязательно выживешь. – Он поднялся. – Просто помни, что ты сильнее.
Подал руку – теплые пальцы со сбитыми костяшками.
– Не надо, – попросил Тимур. – Не будите спящую собаку... знаешь, хорошо, что ты неудачница. Иначе не получилось бы.
– Что не получилось?
Вместо ответа он поцеловал. Неправильно, невозможно и... и плевать на все! Исчезли правила, навязанные кем-то, исчезли сомнения, осталась лишь хмельная смелость да насмешливый Тимуров взгляд.
Пусть будет так, как это должно.
Марат появился, как всегда, без предупреждения. Склонился над спящей, втянул расширенными ноздрями аромат кожи, коснулся запястий. Всадил тонкую иглу в основание шеи, выпуская яд. И уже тогда, присев на край кровати, отбросив одеяло, приступил к изучению новой жертвы.
– Знаешь, а без одежды она получше будет. Хотя все равно не фонтан. Задница крупновата, а ноги тощие. И белые. Мерзость какая.
Надавил пальцами на кожу и отпустил, любуясь, как наливаются кровью, розовеют, чтобы тут же растаять отпечатки.
– Ты обещал. – Тимур не мог остановить его. Вот что он, пожалуй, больше всего ненавидел в отношениях с Маратом – свою беспомощность. – Ты же слово давал, что ее не тронешь!
– Давал.
Марат перевернул тело на спину, распрямил согнутые в коленях ноги и сложил на груди руки.
– Но многое изменилось, Тимка. Если я ее не трону, то она тронет меня. Бедная овечка сожрет волка. А это эволюционно неправильно.
Теперь он изучал лицо, ощупывал пальцами брови, скулы, пухлые щеки. Растянул рот в улыбке, приоткрыл веки, заглядывая в мутные глаза, приподнял верхнюю губу, постучав ногтем по зубам.
– Видишь ли, теперь дело не во мне или моих желаниях. Ты угадал, желаний она во мне не вызывает. Слишком серая. Но вот оставить в живых... Красная Шапочка побежит за помощью к охотнику. А помнишь, что сделал охотник с бедным волком? То-то же.
– Мы можем уехать, – предложил вариант Тимур. – Мы можем просто уехать. Сейчас.
– Сейчас не можем, но уедем.
Он легко подхватил Ирочку на руки.
– Стой! Я запрещаю! Я требую...
– Запрещай. Требуй. Останови. Давай, покажи, что ты можешь, кроме слез и стенаний. Ничего? Тогда заткнись.
– Ты же мой брат. Ты говорил, что любишь меня. Тогда почему? Почему ты это делаешь со мной? Я ее люблю...
– Врешь. – Марат перекинул Ирочку на плече. – Я точно знаю, что не любишь. Я вообще многое знаю, но прощаю. Именно потому, что люблю. Но давай потом поговорим, а? Сейчас вот красавицей твоей займемся, а там, глядишь, и гости подоспеют.
Тимур молча подхватил со стула Ирочкину одежду. У него будет шанс. У всех будет шанс.
Невинные да спасутся.
Дверь была открыта. Дверь манила Никиту узкой щелью прохода, приглашая нырнуть в темноту коридора, начать охоту.
Ну же, ты ведь хочешь этого, ты ради этого живешь. Ты только кажешься человеком, а на самом деле – гончая по крови. Вот след, который ведет в темноту.
И зверь, который сидит в темноте.
Вот ты, который можешь остановить этого зверя, если решишься.
И Никита решился, достав пистолет – запах смазки шибанул в ноздри, на миг заглушая прочие ароматы, холодный металл, ребристая рукоять. Щелчок, которого не должно бы быть слышно, заглушил слабый голос разума, что требовал позвонить Марьянычу.
Не звони. Не тяни. Просто шагни в темноту. Ты же знаешь – ждут.
За порогом коридор, пятнистый от пятен света – желтые лампы под потолком и у самого пола. Полосатый от теней, что, пересекаясь друг с другом, создавали сеть для игры в крестики-нолики.
Двери. Двери-двери-двери. Запертые. Личинки замков улыбаются – попробуй, охотник, угадать, кто прячется за мной.
На золотом крыльце сидели... нет, это не оттуда. Это другое. Совсем другое.
Ваза в центре коридора щетинится сухими цветами. Нарочно поставили, надеясь, что ты, неуклюжий, споткнешься. А ваза хрупкая, разлетится звонким звоном, ляжет разноцветными черепками под ноги, чтобы каждый твой шаг, охотник, был слышен.
Вазу Никита обошел, успел подхватить золоченый охотничий рог, который готов был соскользнуть со стены на голову врага. Поднял веер... остановился.
Впереди алым полем лежали лепестки роз. Темно-бурые, сухие, с проталинами желто-белого цвета, со щепками-остатками колючих стеблей. Лепестки, начинаясь узкой дорожкой, уходили, расширялись, заволакивали пол от одной стены до другой. Ждали.
Наступишь – зашелестят, захрустят под подошвами ботинок, и пусть звук будет слабым, почти неразличимым даже, но тот, кто ждет тебя во глубине квартиры, услышит. И выйдет навстречу. Честный поединок? Позвони Марьянычу. Позвони же! Пока не поздно, пока тебя самого не нашли в каком-нибудь парке с раскроенным черепом, пока...
Никита решительно ступил на покров из мертвых цветов. Дальше шел быстро, почти бежал, хотя чертов коридор не думал прекращаться, наоборот, он все тянулся, тянулся, скалился дверями, насмехался портретами, а потом вдруг разом оборвался.
И эта дверь была открыта.
Кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро...
Мудро будет отступить. Зачем рисковать? Незачем. Он, тот, кто прячется за дверью, ждал тебя. Он обыграл тебя, и цветы на полу – лишь маленький подарок, намек, который ты, Никита, должен был понять. И он, зверь, рассчитывает, что ты не отступишь.
Он прав. Никита пинком распахнул дверь и...
Комната была пуста. Голые стены, серые стены, неприлично обнаженный цемент, которому не место в этой квартире. Фотографии, прилепленные медицинским пластырем. Листы бумаги на полу. Стул в центре. Девушка, привязанная к стулу...
Потолок упал на голову, а рука, вывернувшись непостижимым образом, выпустила пистолет. Нет! Проклятье, он не может...
Второй удар породил в голове звездочки, которые докатились до глаз, ухнули больно о сетчатку и погасили свет. Темно. И тело немеет. Розовые лепестки шуршат под ногами...
И надо было звонить Марьянычу.
И снова взволнованное памятью тело предало меня болезнью. Супруга моя, пребывая в смятении, уже не пробует запретить мне писать, паче того, поняв необходимость мою в исповеди, она сама ныне будет писать мой рассказ. Душою своей и нашего единственного сына она поклялась, что не изменит ни слова. И я ей верю.
Итак, тем вечером мы с братом впервые остались вдвоем, и только вдвоем. Обработав, как умел, его раны, я напоил Антуана горячим вином и уложил в постель. Сам же лег на полу, завернувшись в медвежью шкуру.