— Пошли!
До блатного угла рукой подать, но Никита отправлялся к смотрящему с таким чувством, будто идти к нему три дня лесом. Это был совсем другой мир, в котором обитали намертво вжившиеся в арестантский быт люди. Не зря они называли тюрьму своим домом. Они устанавливали здесь порядки, они смотрели за тем, чтобы их соблюдали.
Смотрящий — кряжистый, посеребренный ранней сединой мужчина — поднялся со своей шконки, но вовсе не для того, чтобы подать Никите руку. Не глядя на него, он пересел на край скамейки за стол-дубок. Нехотя жестом показал ему, что можно занять место напротив. И когда Никита сел, вперил в него тяжелый, пытливый взгляд.
Внешне смотрящий мало походил на прожженного уголовника. Здоровый цвет и мягкие черты лица, по-домашнему уютный свитер светлого цвета, ухоженные руки. Но на тех же руках, на пальцах, чернильные перстни. И взгляд жесткий, прочно закрепленный на стальном внутреннем стержне. Это не хорохорящийся баклан вроде Гоши, которого легко сбить с толку. Это настоящий лагерный волк, с которым нужно вести себя естественно и без страха, чтобы не пробудить в нем зверское чувство голода.
— Студент, говоришь, кликуха? — спросил он лениво, как будто через силу. — Двести сорок шестая «хата»…
— Студент. Двести сорок шестая, — подтвердил Никита.
Он избегал смотреть ему в глаза, но и взгляд не опускал. В таких случаях следовало фокусировать взгляд в точке на переносице собеседника. Но при этом не стоило жестко его фиксировать, хотя и плавающий взгляд был недопустим.
— Знаю я Елисея Михайловича. Пересекались на днях, — едва заметно улыбнулся смотрящий. — Говорил он про тебя…
Никита слегка приподнял брови, сдержанно выражая удивление.
— Ты, говорят, философ?
— Если в хорошем смысле этого слова, то да.
— Да никто и не говорит, что в плохом… Психологией занимаешься?
— Не то чтобы занимаюсь…
— Но люди к тебе со своими проблемами приходят.
С этим Никита спорить не стал. Он мог убеждать людей в тех или иных своих достоинствах, что в условиях тюрьмы было жизненной необходимостью. Но он мог и утешать этих же людей, воздействовать на них силой слова и взглядом. А проблем у арестантов масса, гораздо больше, чем у обывателей на воле… Да и не хотел он спорить со смотрящим. Никите было приятно узнать, что хоть кто-то ценит его в этом жестком и мрачном мире.
— Ну, бывает.
Смотрящий осмотрелся — не греет ли кто уши на их разговоре. Долго думал, наконец тихо-тихо сказал. Никите пришлось напрячь слух, чтобы услышать его.
— Жену я на воле оставил.
Никита никак не отреагировал на эти слова. Ему не известен контекст его фразы. Для чего он сказал про жену, с каким умыслом. Если с позитивом, то проявление сочувствия с его стороны покажется вору фальшью. Если в информации содержится негативный оттенок, то душевная улыбка может показаться оскорблением, если не плевком в лицо… Никита терпеливо ждал продолжения.
— Молодая жена. Люба зовут. Любовь…
Смотрящий поплыл на волне воспоминаний, судя по всему, приятных, но не совсем. И радость в его глазах отразилась, и тревога…
— Мне тридцать шесть, ей двадцать четыре. Сам понимаешь, какая разница… — снова заговорил он.
— Нормальная разница, — убежденно заверил его Никита.
— Ты в этом уверен?
— Тридцать шесть минус двадцать четыре равно двенадцать.
— Зачем мне твоя арифметика?
— Это не простая, это жизненная арифметика. Не совсем нормально, когда он годится ей в отцы… Хотя и нормально. Есть мнение, что для молодых людей жены — любовницы; для людей средних лет — спутницы жизни; для стариков — сиделки. — Никита мог бы сказать, что эти слова принадлежат знаменитому философу Фрэнсису Бэкону, но решил, что этим пересолит разговор. — Вы, конечно, не старик, для вас Люба спутница жизни… И уж точно вы не годитесь ей в отцы. Не могли же вы в двенадцать лет сделать женщину матерью.
— Почему не мог? Я и в двенадцать по бабам…
— Как вас зовут? — мягко, но с непоколебимостью во взгляде перебил его Никита.
— Сердюк я.
— Как мне к вам обращаться?
— Юра… Зови просто Юра…
— Нормальная у вас разница в возрасте, Юра. Нормальная.
— Хорошо, ты меня убедил… Разница, может, и нормальная. Но я здесь, а она там. И одна…
Никита догадался, к чему он клонит.
— Ревнуете?
— Ревную, — через силу, но признался смотрящий.
— И на душе хреново.
— Спасу нет.
— С кем она осталась?
— Говорю же, одна… Я целых три года в завязке был. Квартира у меня здесь, в Москве, сама Люба из Архангельска…
— Где вы с ней познакомились?
— Если думаешь, что на малине, щелкни себя по лбу… Нормально познакомились, как люди. Я мотор ловил, и она рядом, вместе уехали. Так и едем уже три года…
— Она работает?
— Да, на шоколадной фабрике. Сладкая женщина. Я ей говорю, бросай работу, а она ни в какую… Я так думаю, кто-то у нее там был… — сказал Сердюк, понизив голос до шепота.
— Ясно.
— Что тебе ясно? — нехорошо сощурился вор.
— Это ревность.
— Сам знаю, что ревность.
— И ничего не можете с собой поделать.
— Ничего! Ночами не сплю… Меня на четыре года упаковали, ей через четыре года двадцать восемь лет будет…
— Она в вашей квартире живет?
— Да… Она-то от меня никуда не денется. Но вопрос, как она эти четыре года жить будет?
— А как до этого жила?
— Говорю же, что-то с ней не то… У нее рабочий день в шесть заканчивается, до метро пять минут, двадцать ехать, ну, в половине седьмого она должна домой возвращаться. А она без четверти семь приходит…
Тяжелый случай, подумал Никита; если мужик минуты считает, значит, психика у него ни к черту.
— А вы, Юра, пробовали ее с работы встречать?
— Кого, Любу? Ну само собой. Все в шесть выходят, а она через пятнадцать минут…
— Ровно через пятнадцать?
— Ну, когда десять, когда пятнадцать, а когда тютелька в тютельку…
— М-да. А в быту она как?
— Что в быту?
— Ну, хозяйка какая?
— Отличная хозяйка. Домой приходит, сразу за плиту, полчаса, и ужин такой, что пальчики оближешь. И уходит, завтрак всегда на столе. В квартире чистота всегда, ни пылинки, ни соринки…
— Ну, это в квартире, а с вами как?
— Чисто со мной?.. Да и с этим все путем. Любит меня, короче… Но все равно, кажется мне, что гуляет она… Задабривает меня, а сама гуляет…