— И кстати, обратите внимание, стряпчий у Даля имеет два значения: «повар, кашевар в артели» и одновременно «поверенный, ходатай по делам, законник, тот, кто ходит по судам, ведет иски и тяжбы»! Лично я вижу в этом нечто более глубокое, чем просто однокоренное происхождение этих слов, — он закончил с петрушкой и принялся маленькими кусочками нарезать нежно-розовую телятину. — Уж поверьте моему опыту: в приготовлении блюд так же, как в судебном процессе, важнее всего правильно скомбинировать, гвоздь всего — чувство меры, понимание, так сказать, совместимости элементов, будь то слово, жест, соус или пряности. Недоперчить не менее опасно, чем переперчить, а стоит упустить из виду какую-нибудь, на первый взгляд, сущую мелочь — да вот хотя бы щепотку сухого тимьяна, за которым я, между прочим, специально езжу на Черемушкинский рынок — и все, загубишь дело! Не спорьте, не спорьте, мир создан из мельчайших частиц, и этим нам как бы раз и навсегда дано понять, что пренебрежение малыми сими опасно коварнейшими последствиями!
Я и не думал спорить. Я вообще с тех пор, как вошел, не сказал ни единого слова, с восхищением наблюдая за тем, как ловко хозяин крошит овощи и коренья, чистит шампиньоны, поджаривает на покрытой тонким слоем масла маленькой сковородке муку, а потом пересыпает ее в кастрюльку, разводит бульоном, добавляет туда яичный желток, сливки, еще что-то... Наконец, когда на всех четырех конфорках плиты уже все шипело, булькало и исходило паром, Лев Сергеевич позволил себе скинуть ненадолго фартук и присесть напротив меня.
— Так я вас слушаю, юноша. Вы говорили, как будто, что дело касается Глебушки? Э... Глеба Саввича, — поправился он.
Я кивнул.
— В определенном смысле. Не столько самого, сколько наследства... которое он... оставляет... оставил... — я замялся, запутавшись в этих предательских временах, испытывая неловкость от того, что вынужден говорить все это о живом еще человеке.
Но Пирумов избавил меня от терзаний, остановив взмахом руки.
— Понятно, понятно, я в курсе. Рассказывайте по порядку.
Я рассказал. И показал. Я в последнее время уже столько раз это рассказывал и показывал, что практически заучил наизусть и мог бы выступать с этим номером на эстраде. Но Лев Сергеевич был, кажется, первым, кто поверил моей, вернее, шурпинской версии, и первым же, кто не начал истерически дергаться при виде блестящей железки с дыркой. — Плохо, — произнес он, задумчиво повертев ее в руках и вернув мне, — плохо, если вы правы. Случайно, не по этому ли поводу мне сегодня с утра звонил его племянник Нюмочка Малей?
Я сказал, что да, видимо, по этому.
— О-хо-хо, — тяжко вздохнул стряпчий и снова повторил: — Плохо. Такого поворота Глебушка не предусмотрел... Всего боялся, кроме этого...
И я наконец узнал, чего боялся Глеб Саввич Арефьев.
Во-первых, коллекционер, конечно, боялся воров. В последние годы его пытались грабить дважды. После первого раза он поставил квартиру на охрану в милиции, в результате чего во второй раз грабителями оказались сами милиционеры. Тогда он от них отказался, решив обороняться собственными силами: так, кроме решеток, на окнах появились стальные жалюзи английского производства типа тех, что устанавливают в ювелирных магазинах, а обычная стальная дверь была заменена на аналогичную тем, которые в банках закрывают проходы в хранилища и депозитарии, да не с обычными замками, а специальными магнитными, практически не поддающимися подбору отмычек. Квартира превратилась в неприступную крепость, способную пасть только под ударами артиллерии.
Но успокоение к квартиранту не пришло, ибо, во-вторых, больше, чем страхом перед грабителями, он был снедаем горькими мыслями о судьбе уникального собрания после его, собирателя, кончины. Жены и детей нет. О том, чтобы передать все какому-нибудь музею, Арефьев не мог думать без содрогания. Государство свое он не только не любил, но и вполне обоснованно ему не доверял, уровень отечественного музейного дела был коллекционеру, само собой, хорошо известен, да к тому же Глеб Саввич не сомневался, что до музея ничего и не дойдет: украдут по дороге. С годами эти мысли терзали его все сильнее, и в конце концов он пришел к решению, которое неожиданно позволило ему успокоиться самому, а заодно (как ни странно выглядит разделение этих понятий — но Лев Сергеевич выразился именно так) успокоить свою совесть.
Из семьи пришло, пусть, умноженное, в семью и вернется — примерно в этом роде решил в конце концов Арефьев. Но братья и сестры все сплошь поумирали, остались лишь племянники и племянницы, а даже в беседах с Пирумовым Глеб Саввич не указывал конкретно, кого он подразумевает под «семьей».
Вообще говоря, скрытность и повышенная мнительность во всем, что связано с накопленным им добром, и до того свойственные Арефьеву, в последние годы, по словам его друга и поверенного, перешли некую грань, за которой медицина квалифицирует их как маниакальный психоз. Так сказать, синдром Скупого рыцаря. Бывало, что он обсуждал с Пирумовым того или иного из родственников, но никогда точно не утверждалось, что кто-либо из них наверняка достоин наследства. Вполне возможно, подобные обсуждения доставляли старику особый род удовольствия, давали ощущение пусть заочной, тайной, но власти над будущим ничего не подозревающих об этом людей: этого облагодетельствую, того обделю... Но внезапно обострившаяся саркома потребовала определенности. И Глеб Саввич при виде надвигающейся вечности принял, похоже, кое-какие решения.
Дойдя до этого места, Пирумов внезапно умолк, глядя на меня в задумчивости, от чего морщинистые щеки обвисли еще больше и все его дворняжье лицо приобрело часто свойственное беспородным собакам печальное выражение.
— Ну-с, тут начинаются чужие секреты, — сообщил он. Тяжко вздохнул, в последний раз кинул на меня испытующий взгляд и вяло махнул рукой: — Да, впрочем, какие там могут быть теперь секреты... Когда все по колено в дерьме увязли... — И продолжил.
Итак, Арефьев решил что-то определенное. Для начала он вдруг взял и заказал еще одну голландского производства сейфовую дверь с магнитными замками. Лев Сергеевич честно признался мне, что принял это тогда за обострение психоза, но оказалось, что за всем стоит свой расчет. План родился, возможно, в слегка воспаленном мозгу, но Арефьев принялся ему неукоснительно следовать. Он объявил Пирумову, что среди своих близких выбрал наконец шестерых, которым предполагает оставить наследство, но с соблюдением, однако, следующих условий. Никакого завещания, ибо в этом случае в дело окажутся замешаны посторонние люди, прежде всего нотариус и его помощники, к тому же сама мысль, что придется перед этими людьми в письменном виде перечислить попредметно свою коллекцию, доводила Арефьева до нервной дрожи. Это раз. А два — ему хотелось организовать все таким образом, чтобы те из родственников, кому он не желал ничего оставлять, не смогли бы, воспользовавшись шестимесячным сроком, необходимым для вступления в наследство, нарушить его волю, чего-нибудь себе оттяпав.
— Я слышал, у него не сложились отношения с пасынком... — заметил я в паузе. — И с последней... э... дамой сердца. Люся-Катафалк, так, кажется?