Спутники мои куда-то подевались, оставив меня мучиться в одиночестве. Я тяжело поднялся. Спину скрючило за ночь, и она затекла. Я чувствовал себя разбитым, тело ломило после вчерашних гонок, но, кое-как размяв ноги, сумел выползти наружу.
На часах была половина одиннадцатого. Дождь прекратился, видимо, давно: венцы амбара подсохли. Воздух был душным и каким-то липким от переизбытка влаги. В такую погоду хорошо растут грибы. На огромном дворе, огороженном покосившимся и местами поваленным частоколом, разместилось несколько пришедших в негодность срубов. Крыши почти на всех провалились, вверх торчали пустые треугольники стропил. Из огрызка печной трубы поднимался дымок. Ветра не было, и голубоватые клубы летели прямо в зенит.
– Утро доброе, други моя, – приветствовал я, толкнув приоткрытую дверь. Голые други сушили одежду на печи, кучкуясь у огня.
– Здорово, – сказал Слава. – Мы тебя будили, но ты крепко спал.
– Вы тоже присоединяйтесь, – пригласил Андрей Николаевич. – Скоро в путь, надо обсохнуть. У нас в Сибири утра холодные, знаете ли, промокли вчера, а болеть-то совсем ни к чему.
«Абсурд какой-то, – подумал я, скидывая одежду, – в натуре, сюрреализм! Знал бы, как экспедиция обернется, ни за что бы не вписался. Все гольдберговское золото сегодняшней ночи не стоит».
– Давно топите? – я разложил влажные шмотки на свободном участке печи, которая уже начала прогреваться.
– Часа два, – ответил Слава.
Доронин поднял с пола покоробившуюся пачку, вытащил покрытую коричневатыми разводами сигарету и прикурил от лучинки.
– Что же теперь будет? – пробормотал Лепяго в продолжение начатого до моего появления разговора.
– А что будет? – спросил Вадик.
– Расследование. Дознаватель все жилы вытянет. Я даже не знаю, как ему объяснить. – Андрей Николаевич поднял очи горе. – Вот лично вы представляете себе, как обосновать произошедшее с Феликсом Романовичем?
– А что, собственно, произошло? – я поднялся, ноги быстро затекли.
Лепяго вздрогнул, отгоняя воспоминания.
– Ну эти, так сказать, животные…
– Произошло убийство, – в лоб заявил Слава. – Свидетели скрылись. В городке, наверное, кипешуют. Прокуратура кого-то из нас поимеет однозначно, вопрос только, кого конкретно.
– Наверное, всех, – насторожился Доронин.
– Из нас пятерых только двое привязаны к Усть-Марье, – проницательно заметил Вадик.
– А вы, типа, не при делах? – вспыхнул Доронин.
– При делах-то, мой сладенький, при делах. Другое дело, что нас тут как бы нет. Попробуй докажи обратное.
– Мне чего доказывать, – дернулся Доронин. – Чего уж теперь. И так все знают, кто ездил к горе, кто руководил. Ты вот, – указал он на меня, – тебя все знают.
– В свете прибывающей комиссии… – многозначительно протянул Андрей Николаевич.
– Ему-то что теперь, – сказал я.
– Ну-у… – помялся Лепяго, – неизвестно еще, убит Феликс Романович или нет. То, что произошло, так, знаете ли… необычно… Я даже слов не подберу.
– А я думал, это у меня одного крыша поехала, – признался Вадик.
– Словом, я бы наверняка утверждать не взялся. – Директор искательно обвел нас взглядом. – Съездим в город и во всем разберемся, а?
Избрал золотую середину. В его положении – самое оптимальное решение. Всех помирил, угодил и тем, и этим, случись что, крайним точно не останется. Эта участь уготована мне. И что делать? Рвануть отсюда в Питер, без денег, в грязной одежде? Глупо. Первый же опер сцапает и попросит документики.
– Надо в город, – высказался Доронин.
Слава с неторопливой уверенностью крадущегося тигра глянул на меня.
– Ну, тогда потопали, – я сдернул с печки подсохшие штаны, дав сигнал суетиться Андрею Николаевичу.
Мы покинули развалюху и двинулись по заросшей молодым леском колее, напоминавшей неглубокую траншею, вроде тех заплывших от времени окопов, что встречаются по всей Ленобласти.
– Интересно, до поселка, – городом Усть-Марью Вадик отказывался называть принципиально, – засветло доберемся или в лесу придется ночевать?
Черт бы побрал нашего энтомолога! При упоминании о ночевке в лесу сразу же вспомнились харги.
– Да брось, – «утешил» Слава. – Полтишок отмахать – пустяк. Будем топать, пока не придем.
– Далеко, – пожаловался Вадик, – а я ногу стер.
– Значит, будешь как летчик Мересьев, – злорадно сообщил я хромающему Гольдбергу. – Знаешь загадку про него: по лесу ползет, шишку съест, дальше поползет? Будешь так же ползать до самой зимы и ежиков из-под снега выкапывать. А потом тебя мальчишки подберут, отнесут на Левую сторону, там, я слышал, человечиной балуются. Такая вот фигня вышла из-за сапог.
– Ты их пересушил, вот они и задубели, – сказал Доронин. – У меня в учебке был такой молодой, тоже ноги стирал. Один раз вообще без портянок вышел, а у нас в тот день был кросс на пять километров. Ну, он и побежал, рассказывал потом. Сначала все было хорошо, сапоги только стали велики, но обвыкся. Потом ноги стало чуточку пощипывать, где-то километре на третьем резь появилась. До финиша добежал – захлюпало. В общем, построились, чтобы в роту идти, а он не может. Ноги болят. Стоять может, идти – нет. И главное, сапоги снимать боится. В общем, двинулись мы, он сразу отстал, но на пиздюлях кое-как дополз. В роте снимает сапоги, а там вся кожа со ступней внутри осталась. Я его спрашиваю: «Ты мудак или нет?» А он говорит: «Мне портянки натирали».
– И что дальше с ним было? – с тревогой спросил Вадик.
– Всю службу закосил, – посетовал бывший сержант. – Положили его в лазарет, а там у него на второй день температура поднялась, ноги распухли, посинели, раздулись, как у слона, а потом почернели. Типа, заражение началось, гангрена. Его в госпиталь отвезли, в городок. Пенициллиновую блокаду кололи. Мясо, говорят, кусками отваливалось. Месяца три там тащился! Потом его из учебки в боевую часть отправили, нам такие шланги не нужны, он бы и проверку не сдал – пропустил много. А комиссовать не комиссовали. Нечего шланжье разводить!
Лицо у Вадика сделалось печальным. Он стал хромать еще больше.
– У нас покруче был один деятель, – Славу потянуло пооткровенничать. Иногда его пробивало на истории, должно быть, как следствие обычной немногословности. – Дудкин такой, домушник. Ты, Ильюха, его не помнишь, наверное. Ну да, точно, он до твоего прихода освободился. Короче, сидел с нами человек. Конкретный такой, «полосатый» закос, рассказывал о себе. Он был на ножах двинутый. По воле носил ножи: в рукавах, в карманах, везде. В Минске с морпехом из разведбата познакомился, тот ему показал, как, куда, чего втыкать. Научился на свою голову. В восьмидесятом году срок из-за этого отхватил.