— Нет, мама говорит — он непорядочный.
— Ага! Видишь, значит твоя мама про него говорила!
— Один раз, я взяла к себе в постельку Мутона, я спала с Мутоном… А она сказала папе: «Твой брат бежал с каторги только для того, чтобы нас всех вместе с ним туда отправили».
Мадемуазель Саже тихо ахнула и, задрожав, вскочила. Она словно прозрела, все кругом словно озарил яркий луч света. Схватив снова Полину за руку, она пустилась с ней рысью к колбасной, не проронив ни слова, только взгляд ее стал колючим от охватившей ее острой радости. Мюш, бежавший за ними вприпрыжку, благоразумно скрылся на углу улицы Пируэт. Лиза была в смертельной тревоге. Увидев свою замарашку дочь, она так растерялась, что лишь поворачивала девочку во все стороны, забыв ее отшлепать. А старуха говорила своим ехидным голоском:
— Это все Мюш… Я уж и привела ее к вам, вы ведь понимаете… Накрыла я их вдвоем под деревом в сквере. Не знаю, что они там делали… Я бы на вашем месте ее осмотрела. Он на все способен, этот сын потаскухи.
Лиза онемела. Она не знала, как подступиться к девочке, — такое отвращение вызывали в ней ботинки в грязи, измазанные чулки, порванная юбчонка, запачканные руки и лицо. Голубой бархатный бант, сережки и крестик скрылись под слоем коросты. Но особенно взбесили Лизу карманы, набитые землей. Она наклонилась к Полине и вытряхнула землю прямо на пол, без всякого почтения к его белым и розовым плитам. Затем потащила за собой дочь, вымолвив лишь два слова:
— Ступайте, пакостница!
Мадемуазель Саже, которая, под прикрытием своей широкополой черной шляпы, вдоволь позабавилась этой сценой, поспешила напротив, на другую сторону улицы Рамбюто. Ее крохотные ножки едва касались мостовой; она неслась на крыльях радости, как на крыльях ветерка, щекочущего своими лобзаниями. Наконец она знает все! Почти год она сгорала любопытством, и вот теперь Флоран сразу и целиком оказался в ее власти. То была нечаянная радость, исцелившая ее от тайного недуга; ведь мадемуазель Саже ясно понимала, что, если этот человек не станет добычей сжигавшего ее любопытства, она сгорит на медленном огне. Теперь в ее руках весь квартал рынка; нет больше никаких пробелов в ее сведениях: она может рассказать историю каждой улицы — лавки за лавкой, подряд. И мадемуазель Саже, томно вздыхая от блаженства, вошла в павильон фруктов.
— Эй, мадемуазель Саже! — крикнула Сарьетта из-за своего прилавка. — С чего это вы смеетесь сами с собою? Может, взяли куш в лотерее?
— Нет, нет… Ах, деточка, если б вы только знали!
Окруженная фруктами Сарьетта была очаровательна во всем своем неряшестве, не опасном для такой красавицы. Завитки волос спадали на лоб виноградными гроздьями. Обнаженные руки, обнаженная шея — каждый кусочек ее розовой обнаженной плоти, выставленной для всеобщего лицезрения, — были свежи, как персики и вишни. Шутки ради она повесила себе на уши черешни-двояшки, черные черешни, которые бились о ее щеки, когда она сгибалась, заливаясь звонким смехом. А веселилась Сарьетта оттого, что ела смородину, да так ела, что вымазала губы, подбородок и нос; рот у Сарьетты стал совсем пунцовый, вымазанный ярким соком смородины, словно нарумяненный благовонной помадой из какого-нибудь гарема. От ее платья исходил аромат сливы. Небрежно повязанная косынка благоухала земляникой.
А в тесной лавчонке вокруг нее были нагромождены фрукты. В глубине, на полках, рядами лежали дыни: канталупы, испещренные бородавками, огородные дыни, затянутые как бы серым гипюром, «обезьяний задок» в голых шишках. Роскошные фрукты на витрине, в изящно убранных корзинках, казалось, прятались в зелени — словно круглые щечки, хорошенькие детские личики притаились за лиственным пологом; особенно хороши были персики: румяные монтрейльские, с тонкой, прозрачной кожей, как у северянок; и южные — желтовато-смуглые, как загорелые девушки Прованса. Абрикосы на подстилке из моха отливали янтарными тонами, теми горячими отблесками солнечного заката, что придают такой теплый оттенок коже на затылке у брюнеток, там, где вьются колечками короткие волоски. Простые вишни, подобранные одна к одной, походили на слишком тонкие, улыбающиеся губы китаянки; вишня из Монморанси — на мясистые губы толстухи; «англичанка» отличалась более удлиненной и спокойной формой; а простая ягода, черная черешня, казалась помятой от поцелуев; зато черешня-пеструшка, усеянная белыми и алыми крапинками, усмехалась сердито и весело. Яблоки и груши высились, как правильные архитектурные сооружения, образовывали пирамиды, являли взору то юную розовую грудь, то золотистые плечи и бедра — наготу стыдливой девушки, прячущейся среди листьев папоротника; все они различались своей кожицей: мелкие румяные яблочки в плетеных корзинках, дряблые «рамбуры», «кальвили» в белых платьицах, багровая «канада», «каштанки» в красных прыщиках, светлокожие «ранеты», усыпанные веснушками; затем следовали всевозможные разновидности груш: «бланковая» груша, «Англия», «Бере», «мессир Жан», дюшесы — груши удлиненные, с лебединой шеей или апоплексического сложения, с желтыми или зелеными брюшками, чуть тронутые кармином. Прозрачные сливы рядом с ними казались нежными и малокровными, как девица; «ренклоды» и сливы «брат короля» были покрыты бледным отроческим пушком; мирабель рассыпалась, точно золотые бусины четок, забытых в коробке с палочками ванили. А ягоды тоже благоухали, они благоухали юностью, особенно лесная земляника; она даже душистей, чем крупная садовая земляника, которая попахивает пресной водой из лейки. К этому чистому аромату примешивался тонкий букет малины. Дерзко смеялись красная и черная смородина, лесные орехи; а между тем тяжелые гроздья винограда, набрякшие и пьяные, изнывали в истоме над краем корзины, роняя виноградины, опаленные жаркой ласкою солнца.
Здесь, словно в плодовом саду, напоенном хмельными ароматами, проходила жизнь Сарьетты. Дешевые ягоды — вишни, сливы, земляника, — вповалку лежавшие перед ней на ивовых лотках, выстланных бумагой, раскисали, пачкали витрины, истекая соком, густым, соком, который испарялся в тепле. У Сарьетты иной раз кружилась голова в знойные полуденные часы июля, когда дыни окружали ее испарениями, насыщенными мускусом. Тогда Сарьетта хмелела, из-под ее косынки виднелось открытое больше обычного тело, едва созревшее и по-весеннему свежее, которое соблазняло уста и влекло к себе, как желанная добыча. Это она сама, это ее руки, ее шея наделили все фрукты живой силой любви, теплом шелковистого женского тела. Рядом с ее лавкой старуха торговка, отвратительная карга, выставляла на своем столе только сморщенные яблоки, груши, дряблые, как отвислые груди, дохлые абрикосы, омерзительно желтые, точно дряхлая ведьма. А Сарьетта придавала своей витрине великолепие сладострастной наготы. В каждой вишне рдели красные поцелуи ее губ; шелковистые персики словно выпали из-за ее корсажа; она наделяла сливы нежнейшей кожей своего тела — той, что на висках, той, что на подбородке, той, что в уголках губ; частица ее крови была и в жилках смородины. Чувственный пыл красивой девушки пробуждал жизненные соки и в этих плодах земли, во всем этом плодородии, которое завершалось здесь, на лиственном ложе, в устланных мохом корзиночках. После благоухания жизни, исходившего от початых корзинок и расстегнутого платья Сарьетты, пресными казались ароматы цветочного ряда за ее лавкой.