Между тем Логр уверял, будто секции вскоре будут окончательно укомплектованы. Флоран приступил к распределению ролей. Тогда, однажды вечером, потерпев поражение в последней дискуссии, Шарве встал и, взяв шляпу, сказал:
— Счастливо оставаться! Вы вольны ломать себе шею, если вам этого хочется… Но без меня, поняли? Я никогда не поощрял ничьих честолюбивых замыслов.
Клеманс, накинув шаль, холодно добавила:
— Ваш план никуда не годится.
Робин провожал уходившую пару весьма ласковым взглядом, поэтому Шарве спросил, не хочет ли он к ним присоединиться. Но Робин, у которого в кружке осталось еще глотка три пива, ограничился тем, что молча протянул им руку. Супружеская чета больше не появлялась. Позднее Лакайль сообщил, что Шарве и Клеманс бывают теперь в пивной на улице Серпант; Лакайль видел через стекло, как они размахивали руками и что-то говорили, окруженные внимательно слушающими безусыми юнцами.
Флорану так и не удалось завербовать Клода. Одно время он мечтал сделать его своим политическим соратником, своим учеником, который помогал бы ему в революционной работе. Пытаясь приобщить его к ней, он как-то вечером повел Клода к Лебигру, но Клод весь вечер делал зарисовки с Робина, сидевшего в шляпе и коричневом пальто, уткнувшись бородой в набалдашник трости.
Когда они с Флораном вышли на улицу, Клод сказал:
— Нет, знаете, все ваши рассуждения меня не увлекают. Может статься, оно и замечательно, но как-то не доходит до моего понимания… Ах да! Послушайте, среди вас есть великолепный экземпляр — я имею в виду этого проклятого Робина! Он — что колодец: глубок и темен… Я еще зайду к вам туда. Но только не ради политики. Приду делать зарисовки с Логра и Гавара; хочу поместить их вместе с Робином на одной изумительной картине, которую я придумал, пока вы обсуждали этот — как его — вопрос о двухпалатной системе… так, кажется? Вообразите себе Гавара, Логра и Робина, которые беседуют о политике под прикрытием пивных кружек, а? Каково? Милый мой, картина будет иметь успех в Салоне, потрясающий успех, это будет по-настоящему новая живопись.
Флорана огорчило скептическое отношение Клода к политике. Он повел его к себе домой и продержал до двух часов ночи на узком балкончике, с которого виднелась синеющая громада Центрального рынка. Флоран всячески увещевал Клода, говоря, что он не мужчина, если так безразличен к счастью родины. Художник, покачивая головой, отвечал:
— Может быть, вы и правы. Я эгоист. Я даже не могу сказать, что пишу картины для своей родины: во-первых, от моих эскизов все в ужасе шарахаются, а во-вторых, я пишу для собственного услаждения. У меня такое чувство, будто я сам себя щекочу, когда работаю над картиной: все во мне смеется… Что делать? Так уж я устроен, не топиться же из-за этого! Да Франция во мне и не нуждается, как правильно заметила моя тетушка Лиза… Кстати, вы позволите мне быть откровенным? Так вот, за то я вас и люблю, что вы, по-моему, совершенно так же занимаетесь политикой, как я живописью. Вы себя, мой милый, щекочете.
Флоран стал возражать, но Клод сказал:
— Полно вам! Вы в своей области художник, вы политик-мечтатель. Держу пари, что вы проводите здесь вечера, созерцая созвездия, которые кажутся вам избирательными бюллетенями в мире бесконечности… Вы попросту щекочете себя вашими идеями справедливости и истины. Это так же верно, как то, что ваши идеи, наравне с моими эскизами, наводят на буржуа панический ужас… А затем — говоря между нами, — как по-вашему, будь вы Робином, стал бы я вашим другом? Ах вы, поэт!
В заключение Клод шутя заметил, что политика ему не мешает, его приучили к ней в пивных и мастерских. По этому поводу он упомянул кафе на улице Вовилье, кафе в первом этаже дома, где жила Сарьетта. Эта прокуренная зала, уставленная потертыми плюшевыми банкетками и мраморными столиками в желтых пятнах от чашечек кофе с коньяком, была тем местом, где обычно собирались молодые щеголи Центрального рынка. Здесь царил г-н Жюль, окруженный оравой носильщиков, приказчиков, молодчиков в белых блузах и бархатных картузах. Г-н Жюль носил бачки — две запятые на щеках. Затылок же, дабы шея была белой, г-н Жюль подбривал каждую субботу у парикмахера на улице Двух экю, абонируясь у него помесячно. Итак, г-н Жюль задавал тон в этой компании, особенно когда играл на бильярде; с рассчитанным кокетством он то выставлял бедро, то плавно заносил руку и приседал, то ложился грудью на сукно, изогнувшись в грациозной позе, которая давала возможность по достоинству оценить его мощную спину. Молодчики из этой банды отличались весьма реакционными взглядами и весьма светскими интересами. Г-н Жюль читал газеты — те, что приятно почитать. Он знал актеров маленьких театров, обходился запанибрата с модными знаменитостями и всегда мог дать справку, провалилась ли или имела успех пьеса, поставленная накануне. Но г-н Жюль питал слабость к политике. Идеалом его был Морни, как фамильярно называл он его, опуская титулы. Г-н Жюль читал отчеты о заседаниях Законодательного корпуса, заливаясь смехом над каждой, самой заурядной остротой Морни: а здорово поддел Морни прохвостов республиканцев! Тут г-ну Жюлю предоставлялся повод поговорить о том, что только разный сброд ненавидит императора, ибо император хочет, чтобы приличные люди жили в свое удовольствие.
— Я был несколько раз в их кафе, — рассказывал Клод Флорану. — Презабавный вид у этих субъектов, когда они, сидя с трубками, толкуют о придворных балах, как будто были среди приглашенных… Знаете, недавно вечером тот молодчик, что живет с Сарьеттой, весьма едко насмехался над Гаваром. Он называет его: «мой дядюшка»… Так вот, когда Сарьетта зашла за Жюлем, она была вынуждена за него заплатить, выложила шесть франков, потому что играли на вино, а Жюль проиграл партию в бильярд… А ведь Сарьетта красивая, правда?
— Однако вам неплохо живется, — с улыбкой заметил Флоран, — Кадина, Сарьетта и, верно, еще кто-нибудь, да?
Художник пожал плечами.
— Вот уж нет, ошибаетесь, — ответил он. — Мне не нужны женщины, они бы мне только мешали. Я даже не знаю, как подступиться к женщине: всю жизнь боялся попробовать… Доброй ночи, спите спокойно. Если вы когда-нибудь станете министром, я вам посоветую, как украсить Париж.
Флорану пришлось отказаться от мысли сделать Клода своим преданным последователем. Это его огорчало, тем более что, несмотря на присущую ему слепоту фанатика, он постепенно почувствовал окружавшую его и ежечасно растущую враждебность. Теперь даже Меюдены принимали Флорана более холодно; старуха исподтишка посмеивалась, Мюш перестал его слушаться, а прекрасная Нормандка смотрела на Флорана с едва сдерживаемым раздражением, когда, придвинув к нему поближе свой стул, безуспешно старалась преодолеть его холодность. Однажды Луиза сказала, что у него такое выражение лица, будто она ему противна; Флоран в ответ только смущенно улыбнулся, а Нормандка, порывисто встав, пересела к другому концу стола. Флоран потерял и расположение Огюста. Колбасник больше не наведывался к нему в комнату перед сном, по дороге к себе на мансарду. Его очень напугали ходившие слухи об этом человеке, с которым он прежде позволял себе сидеть взаперти до полуночи. Огюстина взяла с жениха слово, что он больше не будет так неосторожен. Но окончательно восстановила их против Флорана Лиза, попросив отложить свадьбу до того времени, пока кузен не освободит комнату наверху: ей-де не хотелось отдавать своей новой продавщице чулан на втором этаже. С тех пор Огюст страстно желал, чтобы «каторжника упекли в тюрьму». Огюст нашел предмет своих мечтаний — колбасную, но не в Плезансе, а несколько дальше, в Монруже; торговля свиным салом становилась прибыльным делом; толстая Огюстина, заливаясь своим глупым, детским смехом, заверяла, что готова к свадьбе. Поэтому каждую ночь Огюст, просыпаясь, радовался малейшему шороху: ему все мерещилось, будто полиция пришла арестовать Флорана.