Как-то раз, в декабре, выдался денек, когда все остались без обеда. В доме не было ни крошки. Лантье ходил мрачный; он теперь часто исчезал из дома с раннего утра, иногда пропадал целый день в поисках нового приюта, где запах сытой еды делал людей благодушными. Иной раз он часами просиживал возле печки и о чем-то размышлял. Потом вдруг он воспылал внезапной нежностью к Пуассонам. Он уже не подсмеивался над полицейским, не называл его Баденгэ и готов был согласиться с ним, что в сущности император — славный малый.
С большим уважением отзывался он о Виржини; вот женщина с головой, говорил он, вот у такой женщины может получиться толк, если у нее будет свое дело. Он явно обхаживал Пуассонов. Можно было подумать, что он метит к ним в нахлебники. В действительности же у него было нечто совсем другое на уме: он придумал куда более сложную и хитрую комбинацию. Виржини как-то сказала ему, что ей хочется завести какую-нибудь торговлю, и Лантье с тех пор не отходил от нее, всячески поощряя ее затею. Да Виржини прямо создана для торговли — такая приветливая, представительная, энергичная. Она будет выручать уйму деньжищ. А раз у нее на это и деньги отложены — наследство, доставшееся ей после смерти тетки, — разумеется, ей надо бросить починку платьев и заняться настоящим делом. И Лантье называл ей владельцев торговых заведений, которые продавали свои лавочки. Хозяйка зеленной лавки на углу, хозяйка посудной лавки на внешнем бульваре. Надо только не упустить момент, и можно купить дело на ходу, с выручкой. Но Виржини колебалась: она предпочитала снять торговое помещение, и чтобы это было где-нибудь здесь же, по соседству. Тогда Лантье, как-то придя к Пуассонам, отвел Виржини в сторонку, и они минут десять о чем-то шептались между собой. Это повторялось несколько раз. Казалось, он в чем-то настойчиво убеждал ее, и она, видно, соглашалась и как будто что-то поручала ему. У них завелась какая-то тайна, они перемигивались, встречаясь на людях, разговаривали между собой недомолвками, прощаясь, многозначительно трясли друг другу руку, как будто замыслили некое темное дело. И как раз с этих пор шапочник дома снова стал необычайно разговорчивым. Сидя за скудной трапезой и поглядывая исподлобья на супругов Купо, он глодал черствую корку хлеба и не переставал жаловаться. С утра до вечера он донимал Жервезу бесконечными разговорами о нищете. О, он не о себе думает, сохрани боже! Наплевать ему на себя. Он готов подохнуть с голода, лишь бы не расставаться с друзьями. Но хотя бы просто из благоразумия надо же отдать себе отчет, представить себе ясно, до чего они дошли. Одним только лавочникам — булочнику, угольщику, бакалейщику и прочим — они задолжали не меньше пятисот франков. За аренду помещения не уплачено за два срока — это еще двести пятьдесят франков. Домовладелец, г-н Мареско, грозится выгнать их, если не будет уплачено до первого января. Наконец все, что можно было сплавить в ломбард, уже сплавлено, и даже если собрать последние остатки тряпья, за них не дадут и трех франков. По стенам только гвозди торчат, да и тех всего фунта два по три су. Жервеза, оглушенная этими подсчетами, была совершенно обезоружена, ей нечего было возразить, она сердилась, стучала кулаком по столу или принималась плакать, как малое дитя. Однажды вечером она вышла из себя и закричала:
— Завтра же ухожу отсюда!.. Лучше валяться где-нибудь под забором, чем жить в таком аду!
— Гораздо разумнее будет, — лукаво заметил Лантье, — передать кому-нибудь аренду… Конечно, если найдется желающий… Если вы оба решили покончить с прачечной…
Жервеза в бешенстве перебила его:
— Да хоть сейчас, хоть сию минуту!.. Очень рада развязаться!
Тогда шапочник выказал большую практичность. Он полагал, что при передаче аренды можно будет выговорить с новых жильцов уплату за два последних срока. Лантье даже рискнул прямо заговорить о Пуассонах — кажется, он припоминает, будто Виржини подыскивала себе лавку. Может быть, ей подойдет это помещение.
Да, да, он теперь вспомнил: она как-то при нем говорила, что ей очень хотелось бы найти точно такое помещение. Но, услышав имя Виржини, Жервеза сразу перестала кипятиться. Там видно будет. Сгоряча-то легко наплевать на свое хозяйство, а как подумаешь, видишь, что все это не так-то просто.
И с этих пор, всякий раз как Лантье начинал причитать над нею, Жервеза спокойно возражала ему: у нее в жизни бывали минуты и похуже, а все-таки она всегда выпутывалась. Ну что она станет делать, когда у нее не будет прачечной? Ведь она от этого не разбогатеет! Нет, нет, ей надо снова нанять работниц, раздобыть себе заказчиков. Жервеза говорила все это только для того, чтобы заставить замолчать шапочника, который все старался доказать ей, что у нее нет выхода, что для нее нет никакой надежды распутаться с долгами, никакой возможности выкарабкаться. Но Лантье позволил себе неосторожность снова заговорить о Виржини, и тут уж Жервеза совсем вышла из себя. Нет, нет, ни за что! Она давно раскусила Виржини: если Виржини добивается этой лавочки, то только для того, чтобы унизить ее, Жервезу. Скорее она уступит прачечную первой встречной женщине, чем этой подлой притворщице, которая только и ждет ее разорения. Да, да, теперь ей все понятно! Понятно, почему вспыхивали желтыми огоньками кошачьи глаза этой обманщицы. Нет, Виржини не забыла порки в прачечной, она затаила злобу в сердце. Ну, так пусть лучше не суется, а то как бы ей не попало еще раз! Да, да, она скоро дождется трепки! Не мешает ей обзавестись заслонкой для своего толстого зада… Ошеломленный этим потоком брани, Лантье накинулся на Жервезу, обозвал ее колодой, сплетницей, паскудой и до того разошелся, что обругал даже Купо за то, что тот позволяет жене оскорблять друга. Но потом спохватившись, что так он только испортит все дело, Лантье поклялся, что никогда больше не будет соваться в чужие дела — благодарности за это все равно не дождешься. И действительно, Лантье больше не заговаривал о передаче аренды. Он выжидал удобного случая, когда можно будет снова поднять этот вопрос и заставить прачку согласиться.
Наступил январь — отвратительное время, сырое и холодное. Матушка Купо кашляла и задыхалась весь декабрь, а после крещения слегла окончательно. Это случалось аккуратно каждую зиму, и старуха заранее знала, что заболеет. Но на этот раз все окружающие говорили, что если она и выйдет из комнаты, то только ногами вперед. И действительно, хотя матушка Купо была еще жирной и тучной, ей, видимо, оставалось жить недолго. Она страшно хрипела; один глаз ее совсем остановился, половина лица отнялась. Конечно, у детей ее и в мыслях не было разделаться с нею, но старуха уже так давно дышала на ладан, так мешала всем, что в глубине души родные ждали ее смерти, как желанного избавления. Да ей и самой будет лучше: ведь она уже отжила свой век. А когда человек отжил свой век, жалеть не о чем. Доктора пригласили всего один раз, и больше он не появлялся. Чтобы не оставлять матушку Купо вовсе заброшенной, ей давали морс, — только и всего. Да еще заходили по нескольку раз в день посмотреть, не умерла ли она. Старуха так задыхалась, что уже не могла говорить; но своим единственным глазом, который оставался живым и ясным, она пристально глядела на всех входящих. Многое можно было прочесть в этом взгляде: сожаление о минувшей жизни, горькое сознание, что родные только рады будут избавиться от нее, негодование на эту испорченную девчонку Нана, которая теперь, уже не стесняясь, вставала среди ночи в одной рубашонке и подглядывала через стеклянную дверь.