— Какой жаркий вечер! — прошептала сидевшая у окна Элен.
Теплое дыхание Парижа навевало на нее истому.
— Прекрасная ночь для бедняков, — сказал стоявший позади нее аббат. — Осень будет теплая.
В этот вторник Жанна вздремнула за десертом, и мать, видя, что она устала, уложила ее. Она уже спала в своей кроватке. Господин Рамбо, подсев к столику, сосредоточенно чинил игрушку — заводную куклу, говорящую и ходящую, — его подарок Жанне. Девочка сломала ее. Добряк был великий мастер на такие починки. Элен не хватало воздуха, эти последние сентябрьские жары были мучительны для нее. Она настежь распахнула окно: это море мрака, эта черная, простиравшаяся перед ней беспредельность принесли ей облегчение. Она пододвинула кресло к окну, желая уединиться. Голос священника заставил ее вздрогнуть.
— Хорошо ли вы укрыли девочку? — продолжал он тихо. — На такой высоте воздух всегда свеж.
Но Элен хотелось молчания — она ничего не ответила. Она наслаждалась негой сумерек, ускользанием стирающихся в полумраке предметов, умиранием звуков. Слабый, словно лампадный, свет теплился на верхушках шпилей и башен. Первой погасла церковь святого Августина; Пантеон еще несколько мгновений мерцал синеватым светом; яркий купол Дома Инвалидов закатился, как луна, в набежавшем приливе туч. То был океан, ночь, с ее простертой во тьму беспредельностью, бездна мрака, в которой угадывалась вселенная. Слышался неумолчный приглушенный шум незримого города. В его еще не отрокотавшем голосе различались отдельные слабеющие, но отчетливые звуки — внезапный стук проехавшего по набережной омнибуса, свисток поезда, пробегавшего через мост Пуэн-дю-Жур. Широко протекала вздувшаяся после недавних гроз Сена, вея мощным дыханием, словно живое существо, растянувшееся там, в самом низу, в провале мрака. Теплый запах поднимался от еще не остывших крыш, река освежала знойный дневной воздух легкими дуновениями прохлады. Исчезнувший Париж напоминал отходящего ко сну великана, который, в задумчивом спокойствии, мгновение глядит неподвижно в глубину сгущающейся вокруг него ночи.
Эта минутная приостановка жизни города наполняла Элен бесконечной нежностью. В течение трех месяцев, которые она провела взаперти, прикованная к постели Жанны, огромный Париж, простертый на горизонте, один бодрствовал с нею у изголовья больной. В эти июльские и августовские жары окна почти всегда оставались открытыми, — она не могла перейти комнату, встать с места, повернуть голову без того, чтобы не увидеть его рядом с собой, развертывающим свою вечную картину. Он был здесь во всякое время, деля с ней все ее страдания и надежды, как друг, которого нельзя было отстранить. Он все так же оставался ей неведомым, она никогда не была более далека от него, более безразлична к его улицам и жителям — и все же он заполнял ее одиночество. Эти несколько квадратных футов, эта насыщенная страданием комната, дверь которой она так тщательно закрывала, были широко открыты ему, он проникал в распахнутые окна. Сколько раз плакала она, глядя на него, облокотившись на подоконник, скрывая от больной свои слезы! В тот день, когда она думала, что Жанна умирает, ока долго сидела у окна и, задыхаясь от судороги, сжимавшей горло, следила глазами за дымом, вылетавшим из трубы Военной пекарни. Сколько раз, в часы надежды, поверяла она ликование своей души ускользающим далям предместий! Не было здания, которое не воскрешало бы в ее памяти какое-нибудь переживание — скорбное или счастливое. Париж жил ее жизнью. Но милее всего он был ей в час сумерек, когда, по окончании дня, он разрешал себе, прежде чем вспыхнут газовые фонари, четверть часа успокоения, забвения и задумчивости.
— Сколько звезд! — прошептал аббат Жув. — Их тысячи. — Взяв стул, он сел рядом с Элен. Она подняла глаза и взглянула ввысь. Созвездия вонзались в небо Золотыми гвоздями. У самого горизонта сверкала, как карбункул, планета; тончайшая звездная пыль рассыпалась по небосводу искристым песком. Медленно поворачивалась Большая Медведица.
— Посмотрите, — сказала, в свою очередь, Элен, — вон голубая звездочка, в том уголке неба, — я каждый вечер вновь разыскиваю ее… Но она уходит, она отступает каждую ночь все дальше.
Аббат уже не стеснял ее. Его присутствие увеличивало царившее вокруг спокойствие. Они перекинулись несколькими словами, перемежая их долгими паузами. Элен дважды спросила у него названия отдельных звезд: зрелище неба всегда занимало ее ум. Но он колебался, не зная, что ответить.
— Вы видите, — спросила она, — эту прекрасную звезду, такого чистого блеска?
— Налево, не так ли? — спросил он. — Рядом с другой, зеленоватой, поменьше… Их слишком много, я не помню.
Они замолчали, глядя вверх, ослепленные, ощущая легкий трепет перед лицом этой все умножавшейся неисчислимости светил. Из-за тысяч звезд в бесконечной глубине неба проступали все новые и новые тысячи. То был непрерывный расцвет, неугасимый очаг миров, горящий ясным огнем самоцветных камней. Уже забелел Млечный Путь, развертывая атомы солнц, столь бесчисленных и далеких, что они только опоясывают небосвод лентой света.
— Мне делается жутко, — сказала чуть слышно Элен.
И, опустив голову, чтобы больше не видеть неба, она перевела глаза на зияющую пустоту, поглотившую, казалось, Париж. Там еще не блеснуло ни огонька, всюду была равномерно разлита непроглядная, ослепляющая мраком ночь. Громкий, несмолкающий голос города теперь звучал мягче и нежнее.
— Вы плачете? — спросил аббат. Он услышал рыдание.
— Да, — просто ответила Элен.
Они не видели друг друга. Она плакала долго, всем существом. Позади них спала в невинном спокойствии Жанна; господин Рамбо, поглощенный починкой куклы, разобранной на части, склонял над ней свою седую голову. Порой от его столика доносился сухой звук сорвавшейся пружины, заикающийся детский лепет, с величайшей осторожностью извлекаемый его толстыми пальцами из расстроенного механизма. Когда кукле случалось заговорить слишком громко, он сразу останавливался, встревоженный и раздосадованный, оборачиваясь, чтобы посмотреть, не разбудил ли о» Жанну. Затем он снова бережно принимался за свою кропотливую работу, для которой располагал только ножницами и шилом.
— Почему вы плачете, дочь моя? — снова спросил аббат. — Или я не могу ничем облегчить ваше горе?
— Оставьте! — прошептала Элен. — Мне легче от слез… Не сейчас, не сейчас…
Груди ее не хватало воздуха, она не могла ответить. Рыдания уже сломили ее однажды на этом же месте, но тогда она была одна, она могла плакать во мраке, обессиленная, ожидая, пока иссякнет источник переполнявшей ее страстной скорби. Теперь же не было ничего, что могло бы огорчать ее: дочь была спасена, жизнь вернулась к прежнему, пленительно-однообразному течению. Элен словно пронизало внезапное щемящее чувство огромного горя, бездонной, незаполнимой пустоты, безграничного отчаяния, в котором она погибала со всеми, кто был ей дорог. Она не могла бы сказать, какое именно несчастье ей угрожало, но всякая надежда покинула ее, и она плакала.
Подобные неизъяснимые порывы не раз обуревали ее в церкви, благоухавшей цветами месяца Марии. Необъятный простор Парижа пробуждал в ее душе в вечерний час чувство глубокого молитвенного благоговения. Равнина как будто ширилась, грустью веяло от этих двух миллионов существований, терявшихся в сумерках. Потом, когда все звуки замирали, когда город терялся во мраке, до боли сжатое сердце Элен раскрывалось, и слезы текли у нее из глаз при виде этого царственного покоя. Она готова была сложить руки и шептать молитвы. Жажда веры, любви, божественного самозабвения пронизывала ее трепетом. И тогда восход звезд потрясал ее священной радостью и ужасом.