Почему же мать не взяла ее с собой? Вода, падавшая на руки Жанны, была для нее новым соблазном. На улице, верно, было очень хорошо. Ей снова виделась за покрывалом ливня маленькая девочка, катившая обруч по тротуару. У нее-то все было в порядке, она вышла со своей матерью. Обе они даже казались очень довольными. Значит, маленьких девочек берут на прогулку и в дождь? Нужно было только захотеть. Почему же ее мать не захотела? И она опять вспомнила о своем рыжем коте, который, задравши хвост, ушел от нее по крышам соседних домов, потом о глупеньком воробышке, которого она пыталась кормить, когда он был уже мертв, и который притворялся, что не понимает ее. С ней вечно приключались такие истории, ее слишком мало любили. Она была бы готова в две минуты; в те дни, когда это ей нравилось, она одевалась быстро: ботинки — их застегивала Розали, — пальто, шляпа — и все! Ведь могла же мать подождать ее две минуты! Когда она собиралась к своим друзьям, то не убегала так, сломя голову; когда брала Жанну в Булонский лес, она, взяв ее за руку, не спеша прогуливалась с ней, останавливаясь на улице Пасси перед каждой лавкой. И Жанна не могла догадаться, в чем здесь дело; она хмурила темные брови, на ее тонкие черты ложился отпечаток той ревнивой жестокости, который делал ее личико похожим на бледное лицо злобной старой девы. Она смутно сознавала, что мать ее находится где-то в таком месте, куда детей не берут. Она не взяла ее с собой, потому что хотела что-то скрыть от нее. От этих мыслей сердце девочки сжималось несказанной тоской, ей становилось больно.
Дождь редел, закрывавшая Париж завеса местами становилась прозрачной. Первым проглянул купол Дома Инвалидов, легкий и зыбкий среди сверкающего трепета ливня. Потом из отхлынувшего потока стали вырисовываться кварталы, с крыш лила вода, город, казалось, вновь выступил из волн наводнения, хотя широкие разливы воды еще наполняли улицы туманом. Но вдруг сверкнуло пламя — сквозь ливень прорезался солнечный луч. Тогда на мгновение среди слез блеснула улыбка. Дождь уже не лил на квартал Елисейских полей, он хлестал левый берег, Старый город, дали предместий; видно было, как капли летели стальными стрелами, тонкими и частыми, сверкавшими на солнце. Направо загоралась радуга. По мере того как луч света ширился, розовые и голубые мазки пестро размалевывали горизонт, будто на детской акварели. Небо запылало; казалось, на хрустальный город сыплются золотые хлопья. Но луч угас, надвинулась туча, улыбка померкла в слезах. Под свинцовым небом всюду с протяжным, рыдающим шумом лилась вода.
Жанна промочила рукава, она закашлялась. Но девочка не чувствовала пронизывающего ее холода. Одна мысль занимала ее: мысль о том, что мать ее где-то в Париже. Девочка уже знала три здания: Дом Инвалидов, Пантеон, башню святого Иакова; она повторяла их названия, указывала на них пальцем, но не могла представить себе, какой вид они имеют вблизи. Мать ее, верно, находилась в одном из них, должно быть в Пантеоне: он всех больше поражал воображение девочки — огромный, торчащий над городом, как пышный султан.
Она задавала себе множество вопросов. Париж оставался для нее тем местом, куда дети не ходят, куда их никогда не берут с собой. Ей хотелось знать, куда ушла мать, чтобы спокойно сказать себе: «Мама там-то, занята тем-то». Но город представлялся ей слишком обширным. В нем никого нельзя было разыскать. Ее взгляд устремился на противоположный конец равнины. А не находится ли ее мать в той куче домов, налево, на холме? Или совсем близко, под этими большими деревьями, голые ветви которых походили на пучки хвороста? Если бы она только могла приподнять крыши! Что это за черное здание вдали? Что за улицы, где мчится что-то большое, темное? Что это вообще за квартал? Она боялась его — там, верно, дрались. Она не могла отчетливо разглядеть, что в нем делалось, но, право же, там что-то двигалось, что-то очень безобразное, — маленькие девочки не должны смотреть на такие вещи. Всевозможные неясные предположения, от которых ей хотелось плакать, смущали ее детское незнание. Неведомое существо Парижа, с его низко стелющимся дымом, неумолчным рокотом, всей его мощной жизнью, дышало на нее в эту слякотную оттепель запахом нищеты, отбросов и преступлений, от которого ее детская головка кружилась, как будто она склонилась над зачумленным колодцем и со дна его подымалось удушливое зловоние невидимой, топкой грязи. Дом Инвалидов, Пантеон, башня святого Иакова — она называла, перечисляла их, а дальше она уже ничего больше не знала; она сидела в испуге и смущении, с неотвязной мыслью о том, что ее мать — в этих гадких зданиях, в каком-то месте, которого она не могла угадать, в самой глубине, там, вдали.
Вдруг Жанна резко обернулась. Она готова была поклясться, что в комнате послышались чьи-то шаги, ей даже показалось, что чья-то легкая рука тихонько коснулась ее плеча. Но комната была пуста, в ней царствовал все тот же тягостный беспорядок, оставленный Элен, все так же грустил пеньюар, вытянувшись, расплющившись на подушке. Жанна, побледнев, обвела взглядом комнату, и сердце ее сжалось. Она была одна, одна. Боже мой! Мать, уходя, толкнула ее, и так сильно, что чуть не опрокинула на пол. Это воспоминание, полное мучительной тоски, вновь и вновь всплывало перед ней, она опять чувствовала в кистях рук, в плечах боль испытанного ею насилия. За что ее побили? Она была умницей, ей не в чем было упрекнуть себя. С ней обычно разговаривали так кротко. Это наказание возмущало ее. К ней вернулось ощущение из времен младенческих страхов, когда ее пугали волком и она оглядывалась вокруг, не видя его: ей чудилось во мраке нечто, притаившееся, чтобы кинуться на нее. Все же она догадывалась: ее побледневшее лицо постепенно принимало выражение ревнивого гнева. Вдруг ей пришла мысль, что мать больше, чем ее, любит тех людей, к которым побежала, толкнув ее с такой силой. При этой мысли она приложила обе руки к груди. Теперь она знала: мать изменила ей.
Над Парижем, в предчувствии новой бури, распростерлось тревожное ожидание. В потемневшем воздухе бежал шепот, нависли тяжелые тучи. Жанна, у окна, резко закашлялась; но ощущение холода рождало в ней чувство отомщенности, — ей хотелось заболеть. Прижав руки к груди, она чувствовала, как усиливалось ее недомогание. Это была мучительная тревога, расслаблявшая ее тело. Дрожа от страха, она не осмеливалась обернуться, вся холодея при одной мысли еще раз взглянуть в комнату. У маленьких девочек еще так мало сил! Что это за новый недуг, приступ которого пронизывал ее стыдом и горькой истомой? Когда ее, дразня, щекотали, несмотря на ее судорожный смех, — по ней порой пробегал этот исступленный трепет. Неподвижно застыв, она ждала в возмущении всего своего невинного и девственного тела. И из глубины ее существа, из глубины пробуждавшегося в ней пола, словно удар, нанесенный издалека, прорезалась острая боль. Тогда, изнемогая, она глухо вскрикнула: «Мама! Мама!» — так что нельзя было понять, зовет ли она мать на помощь или обвиняет ее в том, что та наслала на нее болезнь, от которой она умирает.
В тот же миг разразилась буря. В отягощенном тревожным ожиданием воздухе, над почерневшим городом, провыл ветер; послышался протяжный треск: то бились о стену ставни, осыпались черепицы, гремели о мостовую сорванные ветром дымовые и водосточные трубы. Наступило мгновенное затишье, потом вновь пронесся ветер, наполнив горизонт таким гигантским вздохом, что океан крыш, потрясенный, казалось, вздыбился волнами и исчез в вихре. Несколько минут царил хаос. Огромные тучи расползались чернильными пятнами, бежали среди более мелких туч, рассеянных и плывших по ветру, подобно лохмотьям, разорванным и уносимым бурею нитка по нитке. Две тучи набросились одна на другую и разбились в куски, усыпав обломками медноцветное пространство; и каждый раз, как ураган перескакивал таким образом, дуя со всех концов неба сразу, в воздухе схватывались армии, рушились огромные глыбы, нависшие обломки которых, казалось, вот-вот раздавят Париж. Дождь еще не начинался. Внезапно над центром города прорвалась туча, водяной смерч двинулся вверх по течению Сены. Зеленая лента реки, унизанная и замутненная всплесками капель, превращалась в поток грязи; один за другим, за полосою ливня, вновь появлялись мосты, вырисовываясь в тумане легкими, сузившимися дугами, а вдоль обоих берегов пустынные набережные исступленно трясли своими деревьями вдоль серой линии тротуаров. В глубине, над собором Парижской богоматери, из раздвоившейся тучи хлынул такой поток воды, что он затопил Старый город. Лишь башни плыли в просвете, над затонувшим кварталом, подобно обломкам от кораблекрушения. Но небо уже разверзлось со всех сторон. Трижды казалось, что правый берег поглощен. Первая волна ливня ринулась на дальние предместья, расширяясь, захлестывая шпили церкви святого Винцента и башни святого Иакова, белевшие под водяными потоками. Две другие волны, одна за другой, залили Монмартр и Елисейские поля. Порою можно было различить зеркальные стекла Дворца промышленности, дымившиеся в брызгах дождя, церковь святого Августина, купол которой катился в глубине тумана, подобно потухшей луне, церковь святой Мадлены, чья вытянутая плоская кровля походила на свежевымытые плиты разрушенной паперти, а позади них высилась исполинская, затонувшая громада Оперного театра, вызывая в памяти образ застрявшего между двух скал корабля со сбитыми мачтами, сопротивляющегося бешеному натиску бури. На левом берегу, отуманенном водяной пылью, виднелся купол Дома Инвалидов, шпили церкви святой Клотильды, башни церкви святого Сульпиция, вырисовываясь смягченными, тающими во влажном воздухе контурами. Туча расширилась, колоннада Пантеона выбрасывала потоки воды, грозя затопить нижние кварталы. И тут уже волны дождя стали налетать на все концы города; казалось, небо кинулось на землю; улицы утопали, идя ко дну и вновь всплывая, в порывах, стремительность которых словно возвещала гибель города. Слышался непрерывный рокот — голос разлившихся ручьев, шум воды, низвергавшейся в сточные канавы. Над Парижем, забрызганным слякотью, всюду окрасившимся под дождем в грязно-желтый цвет, тучи бахромились, бледнели мертвенной, однообразно разлитой бледностью, без единой щели или пятна. Дождь мельчал, прямой и острый, и когда налетал вихрь, серые полоски дождя изгибались широкими волнами, — слышно было, как косые, почти горизонтально падавшие капли со свистом хлестали стены; ветер спадал — и косые струи дождя опять выпрямлялись, упорно и спокойно заливая землю от холмов Пасси до равнин Шарантона. И огромный город, словно разрушенный и умерший после исступленной, последней судороги, распростерся полем разметанных глыб под тусклым небом.